Он любил женщин и боялся их. В своем застенчивом одиночестве он жил мечтами о них, рисовал себе свою будущую жизнь сладостными чертами счастливого семьянина. Но эти мечты были, казалось ему, бесконечно далеки от осуществления. Недоступные, невозможные мечты... Он чувствовал себя еще робким мальчиком. И ему казалось, что все обычное для других, -- любимая женщина, семья, дети, -- все это еще не для него, что пройдут еще чреды времен, жизнь обернется новой стороной, заблещут какие-то новые огни, явятся новые люди, и весь он преобразится, сделается новым, другим, и только тогда возможно будет для него счастье женской ласки...
Он жил до сих пор точно в тумане. Жил день за днем, как поденщик жизни. Застенчивость и чистота сердца делали застенчивыми и чистыми его мысли. И женщина была в его душе нарядно-светлым образом, на который можно и нужно молиться. И когда он, в минуты бунта тела, падал, он казнил себя за измену той святой, которая жила в его душе.
Панна Жозефина приблизила его далекие мысли к земле. Сразу отравила его сердце возможностями счастья, -- сейчас, теперь, немедленно. Приближались мгновенья решительные. Приближался страшный, ответственный на всю жизнь день, когда он бросит свой жребий, сам, собственноручно, и пойдет вперед со своим избранным счастьем.
Весь во власти разбуженных желаний, вырванных на свободу словами панны Жозефины, он весь день безотчетно жаждал любви. И эта жажда была чистой и застенчивой, как и он сам.
И, когда рядом, здесь, около своих невинных мечтаний, он видел нарумяненное лицо, вожделеющее продать себя, тело и вздрагивающие плечи, профессионально имитировавшие страсть, он чувствовал, что его тянет куда-то в бездну, где холодно и скользко, где ползают гады и где умирают души.
Соседка придвинулась ближе, коснулась плечом, ожгла глазами, уже мутневшими от алкоголя, потрепала его рукой, затянутой в лайковую перчатку.
Боренька вздрогнул, ему ярко представилось, что там, под лайкой -- холодная влажная кожа, изгаженная поцелуями, купленными, быть может, в рассрочку.
И он отодвинулся, и стал жадно прислушиваться к анекдоту, который рассказывал Хмельницкий.
Все были пьяны. Холин дурачился, острил и изображал на своем подвижном лице мимикой то, что рассказывал Хмельницкий. И было столько наглого цинизма на этом розово-юном лице, что Боренька отвернулся и старался глядеть на Трофимыча.
Соседка опять потянулась к нему, но Боренька встал и подошел к буфету.