4
Т. А. АСТРАКОВА -- ГЕРЦЕНУ
<Москва. Конец марта -- конец апреля 1853 г.>1
Всякий раз, как прочту твое письмо, так из глубины души подымается желчь... Отрадно было подумать, что есть на земле счастье. Я верила в ваше счастье -- и что же?.. Фу! пропасть, как в самом деле люди-то гадки; страшно становится -- ни одного живого лица: всё обман, везде эгоизм, самый гнусный, и угождают и любят -- и всё, всё для себя только, ни одной капли искреннего чувства; глядя на все это, начинаешь бояться за себя; того и гляди, что и сам сделаешься таким же скотом -- а не хотелось бы! Мир божий хорош весь, и люди хороши, и грустно за них, и жаль их, и хотелось бы обнять их, сказать им, что они заблудились, не туда пошли -- пробудить в них чувства, поплакать с ними, примириться снова и на всю жизнь... и как бы все светло стало, весело... Не тут-то было; на первый же привет ответят отвратительным смехом, а если заметят или, лучше, почуют инстинктом, что в вас натура чище, выше их, так закидают каменьем... Я ясно помню -- как-то мы с ней говорили о разных близких лицах, более женских, горевали о них, в она шутя сказала мне: "Смешно, Таня, сказать, а как-то чувствуется, что, право, ведь мы с тобою лучше их всех умеем и чувствовать и понимать". -- И она сказала правду (по крайней мере, относительно себя), а ее-то и не умели понимать самые близкие или, лучше, которых она считала близкими. Не могу пересилить в себе ненависти к одному из здешних лиц, которое она любила и уважала и была убеждена во взаимном уважении; и это лицо мне, лично мне, отнеслось об ней, чистой: и прекрасной, так, что, право, стоило ему плюнуть в лицо...3 Бывают же мерзавцы на свете, обернутые в благородную обертку. Мне так всё и все надоели, что, кажется, бежал бы, куда глаза глядят. Если бы мы свиделись с тобою, вот бы хорошо было всем... да, наговорились бы тогда.... Всеми силами буду стараться переслать портрет, и всего вероятнее через банкира, да и вернее. А письма -- разве с сестрой, но с другим ни с кем нельзя, да и ненадежно: пожалуй, бросят--все подлецы, трусы и мерзавцы, всё люди великого полета -- берегут (где не нужно) свою личность. Много взяли твое письмо? -- помнишь? Вот всё такие. Понимаю, до какой степени тебе хочется иметь се портрет, но будь же терпелив и снисходителен -- пожалей меня, у меня он единственный, и я его срисую сама -- не в работе дело, был бы похож. Отдать срисовать -- да кому и как, и не знаю, и похож ли будет, а я сама-то лучше сделаю сходство. Так потерпи же, пока я срисую его; я бы тотчас же принялась рисовать, как получила твое письмо, но должна была проманкировать неделю: я очень хворала; думала вовсе слягу -- это меня ввело в хандру: при наших средствах хворать серьезно нельзя, но теперь, спасибо, я опять на ногах, хотя здоровья нет порядочного, непрерывные тревоги не дают окрепнуть духом, ну и тело слабеет -- да туда и дорога: лучшего время, видно, не дождешься, ни уснуть, ни съесть спокойно не удастся -- зачем же и жить? а для духовного мира не стоит -- все отравлено во всех отношениях; одного жаль -- брата, тяжело мне за него; кажется, бы душу свою продал, чтобы купить ему жизнь, да нет, ничего не удается. Вот его мысль, о которой он мечтал (о воздухном снаряде), осуществилась Эриксоном, а он остался при мечте. Так его и паровоз останется, и пустит его когда-нибудь другой, а он все будет в тени, ни сыт, ни голоден, ни жив, ни мертв, и как извозчичья лошадь бегать по урокам, чтобы добыть себе скверный, черствый кусок хлеба -- так всегда бывает с этими людьми. Вот и в Николае -- сколько было предприимчивости, чего, чего он ни придумывал, да так и лег в могилу, ничего не сделавши, так и С<ергей>... У С<ергея> много останется дельных бумаг, разберут их и после, может, и оценят, и воспользуются, и скажут -- вот был гениальный человек! Что же из этого? Стоит жить, мучиться, страдать для того, чтобы после сказали: "Жаль, что его не поняли при жизни!". Прекрасная награда, нечего сказать. На моих глазах тает Сергей, тают и его способности -- иногда вспыхнет искра творчества, а средства и пришибут ее -- ну и опять хандра, хворость... так и погаснет. А жаль его -- натура-то славная, вовсе не рядовая. Видно мне придется пережить все, что я уважала и любила в свою жизнь, и останусь я будто столб верстовой. А тяжело пережить всех -- что же будет тогда со мною? Старость, одиночество, нужда... Впрочем, последнее лучше всего поможет сделаться совершенным животным, и тогда все забудется. Какие прекрасные надежды впереди -- самая блестящая будущность. А всё люди, всегда и во всем они виноваты. Впрочем, что толковать: и сам не прав во многом -- так уж, видно, писано.
-----
Вчера я писала это письмо, а сегодня мне пришло в голову утром накинуть слегка абрис ее портрета -- он удался, по крайней мере нам кажется, что он похож. Я и придумала: пока я соберусь выслать оригинальный портрет, дай пошлю этот, -- разумеется, он нехорошо нарисован, но если ты его найдешь похожим, уж этого довольно; он многое напомнит тебе -- и Соколове, и тогдашнюю жизнь, и мало ли что, и ты, верно, будешь доволен моей выдумкой, и я буду довольна 4.
Сестру с братом ждали сюда по делам, но они остались до весны за дорогами -- я переслала к ним письмо и ответ от Марьи Каспаровны. Ну, что же еще сказать? Скучно, грустно и тяжело. Крепко всех люблю вас, крепко обнимаю. Взглянешь на картинку, прочтешь на ней: "Когда-то мы с вами увидимся?" -- и грустно станет, и слеза выступит, и с горечью проглотишь эту слезу. А ведь, получивши эту картинку, еще была надежда на свидание даже с нею. Впрочем, когда я получила ее последнее письмо, в котором она звала меня, я почти была уверена, что я буду у нее и мы поживем вместе... Ах, как скверно, скверно на душе до мочи нет! Дай руку! Да, когда-то мы увидимся! Страшно не хочется вымолвить роковое слово -- никогда, но, кажется, оно верно.
Посылаю письмо не франкированное, чтобы лучше дошло. Самое дружеское объятие и рукожатие от Сергея < далее рукой С. И. Астракова: >, который сам рукоприкладствует. Хотелось бы много кой-чего переболтать, да язык не шевелится. Хотел было приехать О<гарев> в Москву, да что-то задержало опять до просухи. Так досадно. А как скуплю -- прелесть и для большего удовольствия еще в Москве холера.
1 Дата определяется упоминанием о холере в Москве. Холерная эпидемия вспыхнула в конце марта 1853 г. 3 мая 1853 г. Герцен писал М. К. Рейхсль, имея очевидно в виду именно это письмо Астраковой: "В Москве сильная холера. Письмо от Тат. Ал. совершенно без новостей" (VII, 216). Таким образом, письмо могло быть написано не ранее конца марта и не позже конца апреля 1853 г.
2 С ней, т. е. с Натальей Александровной Герцен.