В конце 1846 года заболела маленькая Лиза, ее лечил Альфонский; как всегда он утешал и ободрял Наташу, что у Лизы режутся зубки, что это бывает с детьми, что она встанет и пр. и пр. Но под конец он сказал и Кетчеру, и Александру, что надежды нет, но от Наташи это скрывали. За день до кончины Лизы я пришла к ним. Наташа сидела возле ребенка (больного), бледная, измученная, и опухшими красными глазами смотрела на Лизу: -- "Не глупо ли это, Таня,-- заговорила она,-- за что страдает бедный ребенок? Или так надо?..". -- Я молчала. -- "Да что же ты молчишь, Таня?.. Глупо ведь это, да?..". -- Потом, помолчавши, пожала мне руку и сказала: "Видишь, как поглупела я за эти дни? Тяжело, очень тяжело мне и нет поддержки... А доктор и Александр, он утешает меня как ребенка, точно я не вижу, что Лиза уже не наша...". -- Когда я стала уходить домой, она мне сказала: "Приходи непременно завтра, ты мне будешь нужна, да, нужна -- приходи же!". -- На другой день Александр прислал записку о смерти Лизы. Я побежала к Наташе. Она сидела возле умершей; когда я подошла, она мне сказала: "Видишь, я была права,-- ты мне теперь нужна". Обозначилось, что ей непременно хотелось, чтобы я собственноручно сшила вуаль или саван для Лизы,-- сама, конечно, она уже не могла это делать, но ей хотелось, чтобы близкий человек одел Лизу, что я и исполнила. Все время Наташа была тверда, почти не плакала, просила не ухаживать за нею, говоря, что она ведь в памяти. Я боялась за нее; она была бледна и холодна и смотрела как статуя, но ходила твердо, избегала разговора. В церкви стояла у гроба и не отрывала глаз от ребенка, простилась с ней, расцеловала ее всю, перекрестила и отвернулась. Когда вынесли гроб, она просила Александра взять его с собою в карету, что, конечно, он и исполнил. В карете они были только вдвоем и держали Лизу на руках. Ее похоронили в Девичьем монастыре, возле Вани (родившегося в Москве в 1842 году и жившего всего 48 часов). Я иногда посещала их могилки; на них поставил Александр две колонки из черного мрамора, могилки их находятся сзади холодного собора. На похороны съехались почти все друзья, я ехала в монастырь с Сатиным. Возвратись из монастыря и напившись чаю, все поспешили разъехаться. Наташа просила Александра тоже поехать куда-нибудь и мне предложила ехать с ним вместе, чтобы вздохнуть свежим воздухом, как выразилась она, и что ей хочется остаться одной с остальными детьми. Мы исполнили ее желание и поехали в санях Редкина, который уселся с кучером, и решили ехать к Коршам, где тогда жила сестра Корша, Крылова. Редкий, как известный волокита и влюбчивый человек, тотчас заговорил с Герценом о красоте Крыловой и о том, как бы он был счастлив, если бы ему удалось завладеть этой женщиной; я сидела закутавшись и старалась не обращать внимания на болтовню Редкина, но меня бесило то, что Александр вторил ему и говорил разные глупости. Я не могла понять, как он мог слушать и говорить о каком бы то ни было вздоре с Редкиным, когда только что похоронил повидимому любимого им ребенка и оставил жену в полном отчаянии и глубоком горе, хотя она и старалась скрывать это, но он не мог же не знать ее и не сочувствовать ей. Вот какой был увлекательный человек Александр!-- Часа через три мы возвращались к Наташе,-- она вышла к нам навстречу, пожала обоим руки своими холодными руками и сказала: "Спасибо, друзья, что приехали -- страшная тоска так и душит... дети уснули... и как холодно, холодно...".-- Александр растерялся: он начал (как всегда) приставать к ней, не захворала ли она? Не простудилась ли? Не лечь ли ей лучше в постель и т. д. -- "Полно, Александр! Я не больна, а ведь у меня дети-то не все... Лизы нет... Впрочем, я лягу, а вы посидите около меня, ведь можете?..". Мы согласились, она ушла в спальную и легла, мы с Александром сели около нее и начали перебалтывать о разном вздоре; сначала Наташа слушала, даже спрашивала, кого мы видели у Коршей и проч. ... Потом вдруг замолчала и, обратись к нам, сказала: "А как Лизе-то холодно теперь! (ее хоронили зимой) -- и мне холодно без нее",-- да вдруг и зарыдала,-- мы перепугались с Александром, но эти слезы были благодеянием, они облегчили наболевшее сердце ее...

Долго еще бедная Наташа горевала о своей маленькой девочке, сборы за границу несколько поневоле ее заставили как будто позабыть о своей потере,-- ей предстояло много хлопот, чтобы обдумать, что взять с собою, что оставить здесь, в Москве, до приезда своего назад, что они раздали всем нам на память. Такая большая семья, как ее, требовала многого. Они ехали с мужем, при них трое детей, из которых старшему Саше было всего семь лет, потом Коля лет четырех и Тата трех; при ней до границы была взята ее кормилица Татьяна -- живая, здоровая особа, а с границы уже Тата переходила на попечение Марьи Федоровны Корш. Сборы длились что-то долго -- ждали билета, устраивали дорожные возки и приготовляли всякие дорожные принадлежности { На полях карандашом рукою Астраковой: Тогда ведь еще не было железной дороги в Москве никакой.}. Когда у них все было уложено, то они уже ездили по знакомым на прощальные вечера, куда и я сопровождала их. Отрадно было видеть, что всякая вражда между друзьями смолкла,-- все наперерыв старались выказать свою дружбу, любовь, внимание к отъезжающим. Тостам не было конца, пожеланиям, рукопожатиям, даже объятиям и поцелуям тоже. Как-то было шумно, но невесело. У меня постоянно щемило сердце; не знаю, предчувствие ли разлуки навсегда, или вообще, потому что я искренно, глубоко любила Наташу и мне было холодно оставаться без нее. Конечно, она не могла чувствовать так глубоко разлуки со мною,-- у нее были муж и дети, для которых она посвящала всю свою жизнь,-- все, что она ни делала, о чем думала, толковала,-- все это делалось для них, для ее неоцененных крошек. Ей хотелось учиться, умнеть (как она выражалась) все для них, чтобы не отстать от них, чтобы быть им другом в полном смысле этого слова. Ей хотелось жить, жить до тех пор, пока ее дети начнут жить самостоятельно, когда им уже не нужна будет ничья опора... и не дожила она, бедная, до этого, ее прекрасная жизнь угасла в самый момент, когда она именно нужна была своим детям более нежели когда-нибудь. Кто виноват в ее преждевременной смерти? -- всё! события, обстоятельства, люди, люди, не понимавшие ее, и даже ее муж! -- Всё соединилось, чтобы сгубить эту высоко благородную, честную и полезную жизнь, эту самоотверженную, прекрасную личность, с благородной, открытой душой, с нежным, любящим сердцем, в ней не было лжи ни на йоту. Искренняя, правдивая, она не умела льстить, и ее отношения к друзьям были самые чистые; если она делала замечания кому, то это не была грубость; это истекало из глубокого уважения к той личности, которой она их делала,-- так я понимала ее, и она за это любила меня горячо. Случалось, когда мы вдвоем сиживали в сумерки в ее кабинете, то часто удивлялись, почему не хотят люди понять нас и все ищут в наших словах то самолюбия, то лицемерия, тогда как, положа руку на сердце, мы можем сказать, что ни того, ни другого нет в наших отношениях к друзьям. О себе я не говорю; все думают, что я обманула их своей искренностию, а я убеждена, что я-то глубоко ошиблась в них,-- да у меня вообще недоверчивый характер -- случалось мне быстро увлекаться, но, по первому подозрительному факту, я уже теряла всякую веру; Наташа была в этом случае снисходительнее меня -- она была и добрее и развитее меня, она многое прощала людям, почти все, зато они ей ничего не простили и закидали ее (исподтишка) грязью...

Расставшись, мы с нею обе зажили различно, хотя одинаково увлекались, ошибались, обманывались... Для меня все это было только наукой, и я закалилась в совершенном равнодушии к людям, к их мнениям обо мне и даже к самой жизни. Она, бедная, нежная, более доверчивая, сломилась... Мир ей! и вечная, незабвенная намять...

Наташа совсем изнемогла от сборов; кроме укладывания, суеты, еще нравственные впечатления прощанья с друзьями, в которых она снова поверила,-- поверила их любви, дружбе... она рвалась наконец поскорее выехать. Назначен был день (незабвенный для меня: 20 генваря). День разлуки и разлуки -- вечной! -- Так как в доме Герценых уже был разгром (кроме детской, где все оставалось попрежнему), то Александр постоянно уезжал к кому-нибудь из кружка провести последние часы { На полях приписка рукой Астраковой: Он такой был баловень, что не мог примириться даже с минутным неудобством.}, а я с Наташей большей частью оставались дома, укладываясь и припоминая, что нужно ей взять на дорогу и пр.

Мне приходилось проводить томительные часы с глазу на глаз с Наташей. О чем было говорить? у обеих лежала тяжелая дума на сердце, такая тяжелая, что, право, это чувство было похоже на пытку, придуманную кем-нибудь из злейших наших врагов; но, несмотря на это, мы старались взаимно ободрять друг друга то словом, то улыбкой, то гаданием о той радостной встрече, когда она возвратится...

Накануне отъезда {Отъезжающие: Александр, Наташа, Луиза Ивановна, Мария Каспаровна и Мария Федоровна Корш.-- Примеч. Астраковой. }, т. е. 19-го генваря 1847 года 10, вечером, все съехались к Грановскому; мы с Наташей после всех, так как она непременно хотела уложить сама детей и удостовериться, что они покойно заснули. Приехавши к Грановским, мы нашли всех уже в сборе: Корши, Кавелины, Н. А. Мельгунов, В. П. Боткин, П. Г. Редкий, Кетчер с Серафимой, Щепкин Мих. Сем., мой брат Сергей Ив. (может быть, кто и еще был, но память изменяет мне). Странный это был вечер! Сначала так тихо, тихо было; дамы сидели как-то отдельно, кучками, и тихо, печально разговаривали, мужчины ходили взад и вперед по комнатам, то парами, то сходились вместе, перебрасываясь незначительными фразами,-- всем было как-то не по себе, точно съехались на похороны и ждут выноса... Некоторые старались острить, шутили, но все это замирало, и снова все впадало в какое-то раздумье. Напились чаю, и Наташа попросила меня съездить посмотреть на детей (самое ее не пустили, так как она уже очень была утомлена). Когда я вошла в дом, меня охватило какой-то пустотой,-- у меня сердце заныло от предчувствия чего-то страшного, я испугалась и побежала в детскую, но, слава богу!-- дети все трое спали спокойно, кормилица Таты, Татьяна, что-то укладывала, так как она провожала свою Тату до границы, а Вера Артамоновна тоже бодрствовала и велела успокоить Наташу, что она ни на минуту не уснет, пока мы не возвратимся домой. Выходя из дому, я встретила на лестнице Константина Сергеевича Аксакова, который приехал было проститься с Герцеными. По просьбе Луизы Ивановны, я зашла и в ее дом, где застала Прасковью Андреевну Эрн (мать Марии Каспаровны) расхаживающею по комнатам в очень невеселом расположении духа. Наконец я поторопилась возвратиться к Грановским. Мне было досадно на себя, но я не могла удержать слез во всю дорогу, так что, приехавши, я боялась сразу показаться Наташе, -- умылась и, притворяясь улыбающейся, рассказала ей все подробно { Далее зачеркнуто: чем она была очень довольна}.

Когда поужинали, начали пить шампанское, и первые тосты по очереди пили за здоровье отъезжающих; сделалось шумно, очень шумно, но невесело... В. П. Боткин несколько раз пел Pantarilla {Впоследствии в шутку так его и прозвали: "Пантарилья".-- Примеч. Астраковой. }, Мельгунов ему аккомпанировал, все смеялись -- но весело не было!!. Чем позднее становилось, чем ближе была разлука, тем больше лилось вино, тем сильнее становился шум, но странно: все много пили, даже дамы должны были пить, а между тем нельзя было сказать ни про кого, что "он пил много" -- все были трезвы; так нравственное я пересиливает вечное физическое явление -- здесь горе разлуки действовало отрезвляюще. Наконец Наташа первая встала, взяла бокал (она не могла пить вина) с шампанским и сказала: "Друзья! Пью в благодарность за вашу дружбу и дай бог, чтобы мы увиделись снова также горячо любящими друг друга, как расстаемся. Прощайте! Пора!..". Все руки протянулись к ней с своими бокалами и все дружно кричали: "До свидания! До радостного, скорого свидания!..". Мы с Наташей уехали прежде всех: ей хотелось поскорее взглянуть на детей и лечь. Ведь завтра еще волнение -- прощание, слезы...

Согласились все провожать Герценых до Черной Грязи, и поручили моему брату Серг. Ив. нанять (кажется) не то десять, не то пятнадцать троек, -- когда он пришел в Дорогомилову слободу и стал нанимать, то ямщики диву дались и, похлопывая руками, говорили: "Вот так проводы! Да так только царей провожают...".

19 генваря11 я встала с тяжелой головой, потому что почти не спала всю ночь, -- на душе было так тяжело, что, право, едва могла дышать. Как ни толкуй, а есть в человеческой натуре что-то такое, чего еще нам не умеет объяснить наука и что, вероятно, со временем легко объяснится -- "ящик просто открывался!". Я говорю о предчувствии -- мне кажется, мое внутреннее я мне тогда же сказало, что мы расстаемся навсегда!..

Вероятно, многим знакомы те последние мгновения, которые проводят отъезжающие и провожающие вместе. Отрывистые фразы, пустые вопросы: взяли ли то, не забыли ли это? -- иногда пожатья руки, короткие слова счастливых пожеланий...