Дня через два Соковлин нашел, что надобно чем-то кончить с лугами, и вздумал опять поехать к соседкам. Он был принят так же радушно, как и прежде. Наташа тоже дичилась и смущалась по-прежнему; но на этот раз, не спасенный Охвостневым от мадмуазель Кадо, Соковлин после обеда попался под пытку ее языка, и словоохотливая француженка два часа кряду делала расспросы и намеки на прошлую жизнь Соковлина и, говоря неприличным слогом романов, шевелила его старые раны. Не знаю, больно ли было Соковлину это шевеленье, но наскучило оно ему порядочно, тем более что мадмуазель Кадо не давала почти случая поговорить с Наташей. Соковлин уехал не совсем довольный. Однако ж дело о лугах ладилось. Татьяна Григорьевна по зрелом совещании с Феоктистушкой уступала их Соковлину, и хотя весьма не обидела себя ценою, но со вздохом говорила другим:
-- Нельзя ведь! Люблю его! Ведь вот каким знала еще. Да и с матерью-то покойницей друзья были. Кому же и порадеть-то, как не ему? Он же, господь с ним, ведь и без того натерпелся, да и хозяйство-то его какое -- и-их!-- и не говорите!
Словом, представляла Соковлина чуть-чуть не облагодетельствованным ею сиротою и пела Лазаря13.
Одна эта сделка, кроме других побудительных причин, требовала поездок Соковлина в Любаньевку, и он начал ездить туда довольно часто. Любимыми минутами его были те, когда вдвоем с Наташей они сидели где-нибудь вдали, читали что-нибудь или говорили о прочитанном. Говорил, впрочем, более Соковлин; а Наташа, опустив по обыкновению руки на колени, наклонясь вперед, слушала его с глубоким вниманием; при этом она, прищурив немного глаза, как будто умеряя или скрывая длинными ресницами силу своего взгляда, пристально смотрела на Соковлина, точно хотела проникнуть до глубины его души, увидать мысль в самом ее зародыше и, проследив, как она переработывается за кулисами, прежде нежели является облеченной в слово, сверить ее с своей собственной и воспринять во всей полноте. И когда ей удавалось это, особенно когда заключение Соковлина было именно таково, какого ожидала она, или когда, объяснив тонкую красоту какой-нибудь сцены, Соковлин прочитывал ее и вся мысль или картина поэта в полном и новом свете всецело ложилась во всей своей потрясающей красоте в ее молодую душу, -- тогда Наташа быстро откидывалась назад и с разгоревшимся, полным мысли и жизни лицом большими и ясными глазами светло и благодарно смотрела на Соковлина. Такой взгляд составлял для Соковлина лучшую награду; точнее сказать, он был для него наслаждением.
Беседы Соковлина с Наташей не только не были прерываемы, но находили сильное покровительство со стороны Татьяны Григорьевны. Сначала она было пробовала послушивать их, выказывая сочувствие умиленной улыбкой да хлопаньем глаз; но, мало понимая, она замечала, что только стеаняет своим присутствием, и потому оставляла их в покое, даже не любила, когда и мадмуазель Кадо своей болтовней мешала им.
-- Да полно, тараторка, оставь, оставь их! Ведь они дело говорят, не то что мы с тобой,-- говорила она и смотрела на Соковлина как на отличного и дарового учителя, которого Всевышний послал ей за ее молитвы и добродетели.
Талинька переставала дичиться Соковлина, заметно радовалась его приезду и искала случая говорить с ним; но она почти не высказывалась; иногда сделает вопрос, изредка и то с смущением намекнет на свой взгляд или мысль, но при малейших расспросах и попытках заглянуть в ее внутренний мир она, как "не тронь меня", пряталась в себя и избегала ответов. Наташа была необыкновенно пряма и безыскусственна по природе. Она не умела отделаться фразой, общим местом, смягчать или приноравливать ко взгляду другого свои слова; она, когда говорила, то высказывала всю свою мысль цельно, без уверток-- так, как она родилась в ее умненькой головке. Тем труднее было ее положение.
Вообще репутация Соковлина, его ум и обширность сведений смущали молоденькую девушку. В первый раз находясь в обществе подобного человека, она боялась высказываться, считая себя слишком мало развитой, слишком ниже его, боялась сказать глупость, думала, что ее мнение и взгляд нисколько не могут быть интересны для такого человека, как Соковлин. Она рада была узнавать его, высоко ценила ту, как ей казалось, снисходительность, с которой он сближал ее с собою, смотрела на него как на существо неизмеримо высшее, но именно поэтому боялась и не хотела откровенно высказываться ему.
Соковлин это видел, внутренно досадовал иногда, но не показывал ни малейшего неудовольствия, не смущал ни разу ее пугливости какой-нибудь нетерпеливой выходкой. Напротив, бережно и нежно обходился он с ее застенчивостью, не добивался ответа, когда видел, что это тяжело для нее. Он хотел, чтобы она сама, привыкнув к нему, стала с ним откровенною, сознавая, что всякая попытка и торопливость только отдаляет ее. Он обходился с нею, как страстный, но опытный цветовод обходится с завязкой дорогого цветка: он окружал его заботами и вниманием, но ни разу не посмел отогнуть лепесток, чтобы заглянуть, что таится в тугой завязи почки, и ждал, когда, отвечая на заботы, тихо, незаметно начнут развертываться лепестки и сквозь зелень верхних листьев вдруг прорежется и выглянет свежая и яркая краска дорогого цветка.
Раз Соковлин, приехав к Любаниным, застал всю семью сидящею на террасе. Кроме того, тут был и Охвостнев. Он перессорил незадолго перед тем несколько соседей; те, перебранившись порядком, узнали, что кашу заварил Охвостнев, накинулись на него, и он, чтобы дать успокоиться буре, перестал к ним ездить и зачастил к Любаниным.