Он опять перевел дух, чтобы обтереть с губ выступившую на них кровяную мокроту.

-- Вот видишь? из самого нутра! -- продолжал он, и бледные губы его искривились опять жалкой усмешкой, точно и жалел-то он себя, и издевался над собственной своею немощью. -- Лекарь прямо так и объявил, что легкое-де прострелено; стало, ставь на мне крест...

-- Ну, и такие выживают, -- сказал Курбский, с трудом сохраняя наружное спокойствие. -- А что это ты начал говорить мне о Москве? Я хоть и не бывал еще там, но рассчитываю скоро быть.

-- Спаси тебя Господи, кормилец... Есть у меня, вишь, под Москвой в селе Вяземах мать-старуха... Мною только живет и дышит... Отвези же ей поклон от меня: не поминала бы лихом, коли иной раз огорчал ее, был непокорным сыном... Да еще скажи... скажи, чтобы много не крушила себя, что я ни чуточки не мучился перед кончиной. Ой, Бог ты мой!..

Все лицо его вдруг судорожно перекосило, глаза закатились, и он глухо застонал. Только грудь его высоко вздымалась, да из глубины ее вырывались хриплые стоны. Курбский постоял над ним, постоял; потом тихонько спросил Веревкина, не сказывал ли ему стрелец своего имени.

-- Сказывал, -- отвечал Веревкин, -- зовут его Прокопом Седельниковым.

Курбский молча кивнул головой и стал обходить других раненых. Поляки с холодной гордостью отклоняли предлагаемую князем-москалем помощь; русские же, как из царской хоругви, так и пленные, отвечали ему охотно и заявляли ему разные желания. Подойдя опять к старшему лекарю, Курбский, от имени царевича, попросил его удовлетворить по возможности эти скромные желания. Когда он затем, направляясь к выходу, проходил мимо Прокопа Седельникова, последний его снова окликнул:

-- Князь Михайло Андреич!

Курбский остановился и спросил, чем может ему еще услужить.

-- Будь радетель... изволишь видеть... Коли твоей милости доведется найти мою матушку, так не поминай ей только, Бога ради, про того польского пана, который, знаешь...