Валерьян Григорьевич понял, что она могла серьезно верить такой встрече, и что в ее представлении в ней не было ничего необычного, не только невозможного. Напротив, опять все было очень просто.

Что-нибудь вроде заоблачной лазури, Бог и ангелы живописно расположившиеся на облаках... Души праведников в белых саванах, с скрещенными на груди руками... Самое себя, она, вероятно, не может представить себе и "там" иначе, как боязливой, покорной и очень мало требовательной старушонкой. От смирения и радости она бы только кланялась, сторонилась и замирала. Вот все, что она ждет от царствия небесного, и большего ждать не умеет, но и это кажется ей незаслуженным, невероятным счастьем.

А чего ждет он? Если он не ждет "ничего", как определенно думал он раньше, то откуда этот страх, которого он не в силах победить? Откуда мысли, которые приходят сами собою? Откуда эта чуткость в понимании людей и явлений? Уже несколько раз приходило ему в голову, что с тех пор, как исхудало и ослабло его тело, душа его стала чувствовать какие-то новые прикосновения. Будто растаяла или обветшала перегородка, которая держала эту душу в плену, в темноте и бездействии; будто уже упали в нее первые, смутные просветы; будто уже встрепенулась она от какого-то призыва. Разве мог бы он теперь сказать так же решительно, как прежде, что после смерти он не ждет "ничего"? Но ждать и не знать чего ждешь, невыразимо страшно! Он вдруг понял это в каком-то смутном внутреннем толчке и на лбу его опять выступили капельки пота.

-- Соломонидушка! -- с тоской позвал он. -- Вот ты тоже веришь, что я скоро умру. Но ведь я не стар. Я еще мог бы жить долго, много лет. Видишь ли, я хотел бы еще жить... И не оттого, что я ждал бы от жизни много радости, а оттого, что я теперь сознаю, как много мне надо понять, обдумать. умереть в таком состоят как я сейчас ужасно. Ты не понимаешь этого, Соломонида?

-- Ничего не бойся, батюшка, -- сказала старуха, -- Не бойся, касатик. -- Бог, он простит. Ничего, ты покайся Ему, а Он милостив.

-- И покаяться-то я не могу, старуха, -- с отчаянием сказал Валерьян Григорьевич. -- Только и делаю теперь, что всю жизнь свою перебираю, а понять в ней ясно ничего не могу. Умным человеком я себя считал, старуха, а теперь вижу, что ума моего хватило только на то, чтобы все духовное нарушить и ничего не создать. Умом свою жизнь сужу и умом ее оправдываю. Неправедно я жил, старуха, но умно, и покаяние было бы для меня лицемерием. Если бы я убил кого-нибудь, или ограбил, я знал бы, что это дурно. Разобраться в моих мелких жизненных делах -- труд кропотливый и бесполезный. Как я могу покаяться, если мой ум оправдывает то, что я хотел бы назвать злом, и осмеивает то, что я мог бы признать добром? И что в этом -- правда?

Старуха молчала, и Валерьян Григорьевич чувствовал, что она не поняла его слов.

-- Я хочу еще жить, потому что теперь я знаю, что даже во мне есть сила, которая может победить доводы моего ума. Знал ли я это раньше? Может быть знал, но, кажется, не хотел знать, потому что был уверен, что эта сила помешает моему счастью, моим удачам, моей карьере.

Для такого счастья, какое я преследовал, не надо было ничего, кроме внешних условий, а чтобы добиться их, надо было знание, умение и верный расчет. Зачем могла мне понадобиться сила, побеждающая доводы ума? Помочь мне мог только ум. И я достиг счастья и удачи. И только теперь нянька, когда я умираю, я почувствовал, что я за эти соблазнительные внешние условия заплатил "своею жизнью", что у меня была своя жизнь, а я ею никогда не жил. умираю, и не знаю, какой я человек: злой или добрый? Искренний или лживый? Моей высшей задачей было быть "порядочным человеком", и мне часто кажется теперь что я только сыграл какую-то знакомую мне, достаточно благородную роль, но сам не был никем. Только представлял, нянька, а не жил. Пропала моя "своя жизнь", потому что не хотел я, чтобы надо мной была сила, побеждающая даже доводы ума.

Старуха молчала и вряд ли слушала.