Брат и сестра сидели в доме. В небольшой комнате Ульяны Петровны было жарко натоплено, в углу на столе с жалобной песней угасал самовар. Тут же лежала груда конторских книг в темных переплетах и старый, туго набитый бумагами, портфель.

Евграф Петрович сидел в кресле, и его сгорбившаяся фигура, хмурое, словно состарившееся лицо ясно выражали утомление и скуку. Он прослушал бесконечный ряд цифр, держал в руках разнообразные документы и думал теперь о том, что денег он все-таки не достал и что если попросить их сейчас, выйдет обидно и грубо.

Ульяна Петровна ходила по комнате взад и вперед, и ее крупная фигура, со сложенными на груди руками, порывисто двигалась в небольшом пространстве, как будто искала себе выхода и не находила его.

-- Я еду завтра, -- небрежно сказал Евграф Петрович. -- Завтра утром.

-- Едешь? Завтра? -- переспросила сестра и вдруг остановилась перед ним и провела рукой по лбу и глазам.

-- Да... помню... Ты говорил: ты проездом...

Брат низко опустил голову, и по выражению его лица, по тому, как болезненно хмурились его брови и беззвучно шептали губы, можно было видеть, что в нем происходила внутренняя борьба, что он силился сказать что-то и не мог, не решался.

Ульяна Петровна уже опять ходила по комнате, и ее крупные, исхудалые руки слегка вздрагивали на ее груди.

-- Уленька! -- глухим, охрипшим голосом заговорил Евграф Петрович, и сейчас же закашлялся, и с досадой, почти со злобой махнул рукой.

Она не слыхала его оклика, и когда он поднял на нее глаза, удивленный ее молчанием, он увидал странное, почти незнакомое ему лицо. Это лицо было спокойно, почти радостно, но оно так ясно выражало непонятное, жуткое для живого человека равнодушие, отчуждение, отрешение от всех мыслей, чувств и забот земных перед великим, изумленным созерцанием откровения иного мира, что у Евграфа Петровича испуганно расширились глаза, и он ясно, отчетливо сознал, что, сестра его действительно близка к смерти.