Она зябко куталась в большой байковый платок и глядела в сторону, на пруд, который лежал, как гигантское зеркало, расширившийся, светлый, холодный и неприветливый.
-- А помнишь, Евграф, -- тихо сказала она, -- помнишь, как мы с тобой, еще детьми, бегали, шалили в этом доме, в этом саду?
Она улыбнулась странной, загадочной улыбкой.
-- Детьми, да. Жизнь была еще впереди и казалась такой длинной-длинной... А вот теперь ей уже и конец. Уже нет жизни. Кончено.
-- Конец? Нет, я не согласен! -- запротестовал Евграф Петрович. -- По-моему, нам с тобой еще рано думать о смерти. Впрочем, ты сама отлично знаешь, что сказала это только так... сказала фразу... Ты всегда любила чувствительные стишки, жалкие слова...
-- Фразу? -- повторила она и перевела на него свой рассеянный, равнодушный взгляд. -- Жалкие слова?.. Видишь ли, брат, мне теперь уже не с кем говорить, и я уже так давно молчу, что, кажется, все слова, все фразы перезабыла. Нужно мне было сказать тебе, что я скоро умру, вот я и сказала. И, поверь мне, в этом нет ничего ни чувствительного, ни жалкого. Я рада, что ты приехал. У меня больше нет сына, и все, что принадлежит мне, я оставлю твоим детям. Я хотела бы, чтобы ты теперь же узнал положение дел... Я хотела бы сама все показать тебе, все объяснить.
Евграф Петрович не поднял глаз, но лицо его дрогнуло; он выслушал каждое слово с напряженным вниманием и только тогда, когда сестра замолчала, он преувеличенно нахмурил брови и досадливым жестом махнул рукой, в которой держал нож.
-- Уволь, сестра, уволь! Никаких дел, никаких объяснений... Ни в каком случае, понимаешь ли, ни в каком случае... Разве я не понял сразу, Уленька? Разве я не почувствовал? Когда мы встретились там, на балконе, первой твоей мыслью было то, что я приехал вымогать у тебя что-либо. Да, ты так поняла мой приезд! Ты не захотела принять в расчет, что жизнь, годы меняют людей, что в самой затверделой, пропащей душе иногда, вдруг, как огонь из-под пепла, пробивается давно заглушенное, забытое чувство... Господи, ты сейчас вспоминала о том, как мы были детьми... Были, Уля! И вот достаточно одного такого воспоминания, достаточно того, что теперь я вижу тебя такой "изменившейся и одинокой". Умоляю тебя, сестра: если ты не хочешь обидеть меня еще больнее, чем уже обидела при встрече, не говори о наследстве, о деньгах, о делах. Будь это все проклято... все проклято!
Он оттолкнул свою тарелку и с сердитым, мрачным лицом отвернулся к саду. Опять у него была надежда, а тон его короткой, импровизированной речи казался ему самому до такой степени естественным и искренним, что он уже не досадовал на сдержанный прием сестры, а радовался ему, как лишнему козырю в своей игре.
"И действительно, так гораздо лучше, -- думал он. -- Нежности и сентиментальности мне совсем не к лицу, а пусть чувствует, что она огорчила и обидела меня. Я огорчен, я обижен и естественно, держу себя нервно, раздражительно. Надо же выйти из глупого положения".