-- Все равно -- для тебя и для меня, -- согласился доктор. -- По мне -- хоть на голове ходи, если есть охота. Да я тебя и не жалею, а баб твоих жалею. Заметил ли ты, что уже несколько дней не говорил с ними ни слова?

-- Нет, не заметил.

-- То-то, вот! Они думали, что ты теперь с Катериной разговариваешь, и поехали к ней... наводить справки.

-- Ездили... к Кате? -- спросил Семен Александрович, и внезапное волнение окрасило его бледное, осунувшееся лицо.

-- Ездили. И я ездил. Она не глупая, Катя-то. Бабам она сказала, что простудилась, и поэтому давно не была у них, выведала у них же про тебя, а потом послала за мной.

Агринцев поднял глаза и увидал на себе необычайно презрительный, почти брезгливый взгляд доктора. Ему стало ясно, что доктор знает подробности его последнего свидание с Катей, но впечатление, которое он производил на приятеля, мало беспокоило его. Он только жалел, что завязавшийся разговор вывел его из приятного забытья, и, чувствуя, как в голове, в душе, опять мучительно пробуждалось сознание, он ощутил такой порыв тоски и отчаяния, что сразу забыл про свою усталость и нежелание говорить.

-- Я не знаю, каково мое поведение, -- волнуясь и задыхаясь, заговорил он, -- но я знаю, что жить так, как сейчас, я более не в состоянии. Мое существование дико, нелепо, невозможно. Если бы у меня была логика, я бы прекратил его разом. Но меня связывает какой-то кошмар, рассеять который я не в силах. Пойми, Рачаев, пойми: и у меня были чувства, мечты, надежды... чище кристалла. И я за них любил жизнь и верил в нее. Я носился с своими идеалами еще тогда, когда это самое слово: "идеал", уже начало отдавать затхлостью и анахронизмом, когда уже многие начали ядовито подсмеиваться над ним. И вдруг -- все рушилось! Боже, до чего мне стало ясно, что все ваши чувства, нравственные понятия, все наши хорошие слова, все -- только одно отдаленное представление чего-то прекрасного и чистого, искреннего и душевного, что могло бы быть и чего не существует на земле. Это приманка жизни, а не жизнь, это волшебная сказка, созданная только для того, чтобы занимать воображение, а не душу. Я любил эту сказку! Я тоскую о ней смертельно!

Он облокотился о стол и закрыл лицо руками.

-- Да, если бы у меня была логика, -- немного погодя, продолжал он, -- я сейчас же, немедленно, кончил бы самоубийством. Но я не логичен, и я боюсь смерти. Отчего я боюсь? Отчего у меня нет убеждения, что моя жизнь, грубая, материальная, прекратится с последним биением моего сердца? Отчего я, отрицающий душу, возненавидевший жизнь за то, что не нашел в ней ничего духовного, отчего я содрогаюсь от ужаса, когда допускаю предположение, что меня не ждет небытие?.. Что-то таинственное, непостижимое останавливает мою руку и нашептывает новую сказку, новые надежды, новые предположения. Я ненавижу жизнь -- и не могу убить себя. Почему?

Оба долго молчали.