И так как она предпочла остаться, он шел в клуб один, ощущая в груди какое-то новое, возмущенное чувство, и думал о том, что ему необходимо отнестись к жене как можно строже и в самом еще зародыше задушить в ней вредные и, по его мнению, порочные инстинкты. Его жена должна была быть только тем, чем он представлял ее себе до женитьбы, до того времени даже, как он встретил ее в первый раз.
Из этой первой ссоры Павел Николаевич вышел полным победителем. По его возвращение ночью, он застал Зою в слезах. Она робко потянулась к нему и положила голову на его грудь.
-- Сердишься, Павленька? -- спросила она. -- Я знаю, я упрямая. И еще... я легкомысленная. Я слыхала, что... три юнкера, и мне... мне хотелось быть понаряднее. Я думала, что будут танцевать. Всегда весело, когда нарядная. И еще весело... приготовляться. Чтобы приготовляться, я вырезала лиф и завила волосы. Я не знала, что ты рассердишься. Совсем не думала!
Она говорила и всхлипывала, a у Павла Николаевича медленно скатывалась с души большая тяжесть: действительно, между открытой шеей жены и юнкерами существовала связь, но совсем, совсем не та, какую он себе представлял!
Зоя выпросила и получила прощение, но отношение ее к мужу изменилось. Она стала бояться его, стала с ним менее искренней и откровенной. Женщина-ребенок испугалась наказания и, чтобы избежать его впредь, стала пытаться хитрить. Она все-таки познакомилась с юнкерами, но Павел Николаевич видел только, как она, с его разрешения, танцевала с ними в клубе, но не знал, что они совместно гуляли под вечер по городу и даже ездили кататься в поле. Поездка эта не была подготовлена, и в ней принимали участие еще две молоденькие городские дамы, и, только вернувшись домой и увидав серьезное лицо мужа, Зоя спохватилась, что не должна была ехать, не предупредив его, и сейчас же решила упросить своих подруг скрыть ее участие в этой поездке. Подруги обещали, но скрыть что либо в маленьком городке слишком трудно, и Зое Владимировне вскоре же пришлось горько раскаяться в своем обмане.
Она опять плакала, объясняла, убеждала, просила прощенья, но Павла Николаевича не трогали ни ее слезы, ни ее мольбы. Он глядел на нее тяжелым, презрительным взглядом, от которого у нее сжималось сердце, и говорил какие-то непонятные ей фразы, из которых она сумела уяснить себе только то, что муж совсем, совсем не любит ее, не жалеет нисколько и поэтому хочет лишить даже тех редких и невинных удовольствий, которые еще перепадали на ее долю. И она плакала уже от обиды, а не от раскаяния.
Юнкера уехали, город замер в своей обычной дремотной неподвижности, но семейная жизнь Чайкиных не вернула себе прежнего мира и спокойствия. Маленький сын Зои подрастал, а мать почти не смела ласкать и нянчить своего ребенка. Она делала это только тогда, когда мужа не было дома, когда же он появлялся, вся ее материнская радость была отравлена. Теперь он всегда был недоволен женой и говорил, что не хочет и не может допустить, чтобы его Гулю воспитывала такая легкомысленная и безнравственная женщина, как его мать, и поэтому за воспитание возьмется он сам. Он говорил еще, что такие женщины, как Зоя, недостойны высокого назначения матери: они только случайно дают жизнь детям. Эти дети для них неприятность и обуза, но они иногда любят играть с ними, как играют в куклы.
-- Неправда! Я люблю Гулю! -- иногда горячо оспаривала Зоя, а Павел Николаевич смеялся злым смехом и продолжал свою речь, изображая в назидание жене образ настоящей, достойной матери. Конечно, между ней и Зоей не могло быть ничего общего.
Утомленная и обиженная беспрерывными упреками и наставлениями, маленькая женщина стала искать случая уходить из дому, и, когда ей это удавалось, она чувствовала большое облегчение и со вздохом признавалась себе, что Павленька, в сущности, прав, что она непростительно легкомысленна, так как ей гораздо веселей в чужих семьях, с подругами, чем в собственном доме с мужем и сыном.
И она стала уходить все чаще и чаще и когда бывала дома, то чувствовала себя грустной, угнетенной, несчастной, а когда сидела, в гостях -- болтала без умолку, смеялась, и ее хорошенькие ямочки на щеках сияли неподдельной детской веселостью.