Источник текста: Две жены. Толстая и Достоевская. Материалы, комментарий Ю. И. Айхенвальда. Берлин: Издательство писателей, 1925.
Две жены, две женщины привлекают к себе внимание русского читателя -- того, в особенности, кто не довольствуется произведениями своего любимого автора, но стремится проникнуть и за кулисы его творчества, в глубину его личной жизни. Толстая и Достоевская принадлежать истории русской литературы. На основании того, что они сами рассказали о себе, и того, что о них рассказали другие, можно восстановить их примечательные образы. Некоторый посильный матерьял для этой будущей работы, может быть, представляют собою нижеследующие страницы.
В книге В. Г. Черткова "Уход Толстого", по истине -- с усердием, достойным лучшей участи, копятся обвинения против покойной графини Софьи Андреевны. Делает это друг ее мужа в тоне сдержанном, иногда елейном, смиренномудром, с частыми ссылками на волю Божью; но от этого получается впечатление еще более тягостное. И вопреки г. Черткову, было бы лучше, если бы он выступил со своими упреками не тогда, когда смерть обвиняемой сделала его полемику грустно-односторонней, когда другая сторона, altera pars, выслушана не будет. Впрочем, хотя отсутствующие никогда не бывают правы, даже на страницах обвинительной книги, отсутствующая графиня в глазах читателя оказывается более правой, чем присутствующий В. Г. Чертков. Он как наиболее тяжкую улику против нее приводит то, что однажды ее гениальный муж увидел, как она, считая его спящим, тихо пробралась в его кабинет и рылась в бумагах на его письменном столе, а потом вышла к нему в спальню и стала заботливо осведомляться о его здоровья. Отсюда заключает наш толстовец, что Софья Андреевна вообще с Львом Николаевичем "играла комедию" и что у последнего тогда "глаза сразу раскрылись". Читатель однако -- иного мнения о глазах Толстого и об его душе. Ведь в своих произведениях наш великий художник всегда изображал человека существом нецельным, нестильным, незаконченным; и тем не менее человек с его суда неизменно уходил оправданным; в этом -- один из важнейших моментов его творчества. А так как творчество у Толстого, больше чем у кого бы то ни было, питается живою жизнью и служить ее прямым и органическим продолжением, то и к той женщине, которая вдохновила его на образ Наташи Ростовой, в значительной степени явилась ее прототипом, не смотря на все размолвки и разочарования, он относился любовно и признательно. Когда он пишет о ней, незадолго до своей смерти, 17 октября 1910 года: "радуюсь, что временами без усилия люблю её", то эти слова о любви непринужденной и непосредственной, о любви Толстого, а не толстовца, больше всего другого весят на весах той семейной тяжбы, к которой без достаточной чуткости и деликатности прикоснулся, в сущности -- посторонний ей, В. Г. Чертков. Думается, что автор "Ухода" вообще напрасно выносит сор из яснополянской избы. А выносить он именно сор и вздор, сплетни и слухи. Он сообщает, например, что когда Софью Андреевну спрашивали, как она поступит, как она будет чувствовать себя, если ее муж "умрет от ее обращения с ним", то она говорила: "поеду, наконец, в Италию, я там никогда не была". Если даже такая реплика и была когда-нибудь произнесена, то неужели "друг Толстого" всерьез признает ее характерной для той, которой его "друг" писал когда-то: "ты дала мне и миру то, что могла дать -- дала много материнской любви и самоотвержения, и нельзя не ценить тебя за это"? И пусть Толстой, в 1897 году, "с любовью и благодарностью вспоминая длинные тридцать пять лет" совместной жизни, оговаривается, что в последние пятнадцать лет они, муж и жена, разошлись, это все-таки не дает г. Черткову права рисовать перед нами образ какой-то Ксантиппы. С психологической аляповатостью, не различая оттенков, не прислушиваясь к тому тону, который только и делает музыку, ставя каждое лыко в строку, наш обвинитель строит свои топорные осуждения так, что от них проигрывает не только жена, но и муж, не столько жена, сколько муж. Страдает Толстой от толстовца.
Не только выходит, что Софья Андреевна была "совершенно равнодушна к духовным запросам" Льва Николаевича и "бесчувственна к его страданиям" от духовных лишений, но едва ли дружеская, -- не медвежья ли скорее? -- оказывается услуга и самому Толстому, когда нас хотят уверить, что "прожить несколько десятков лет с такой женой, как Софья Андреевна, не бежав от нее и сохранив в сердце своем жалость и любовь к ней", было бы для него труднее, чем если бы он добровольно пошел "на виселицу" или пожизненно искалечил себя, как те, кто "побивает рекорд на автомобиле или аэроплане..." Да и помимо этого, В. Г. Чертков, сам ни в какой мере не художник, Л. Н. Толстому нисколько не конгениальный, истолковывает его так, подходит к нему так, что вся художественность толстовской организации куда-то испаряется и перед нами выступает душа тесная, ограниченная, связанная -- душа душная. Весь анализ, которому толстовец подвергает внутренний мир Толстого, был бы, может быть, пригоден для душеспасительного чтения, для нравственно-религиозных поучений казенного образца; но он совсем не годится в применении к такой личности по преимуществу, к такой воплощенной исключительности, какую являл собою творец "Войны и мира". От приближения Эккерманов всегда бледнеют Гете; в данном же случае Эккерман еще как-то особенно подавил и заслонил собою Гете, прикрыл его глубину. Даже то, что Толстой в последний период своей жизни создал мало художественных произведений, -- даже это выводит наш поверхностный комментатор извне, даже это приписывает он поведению все той же виноватой Софьи Андреевны: она-де настойчиво требовала, чтобы издание таких произведений было предоставлено ей, в пользу семьи, чем и нарушалось необходимое для творчества спокойствие Льва Николаевича...
Лучшие, т. е. единственно хорошие страницы в обвинительном акте В. Г. Черткова, это -- те, где приведены неизвестные раньше отрывки из дневников и писем Толстого. Здесь так выразительны его слова: "хотелось бы жить, а не караулить свою жизнь", -- он в самом деле своею мыслью караулил свое чувство, резонерством застилал образы, он в самом деле не давал себе свободно и стихийно жить, мешал себе самому. Или о себе говорит он, что "промокаем для неприятного". Он жалуется на свою "поганую плоть", он молится о сожжении в себе своего "древнего, плотского человека". Он радуется тому, что его "все больше и больше ругают со всех сторон; это хорошо: это загоняет к Богу".
Кроме этих строк, в общем, неприятна и непривлекательна книжка об уходе Толстого. И замечательно то, что опровержение ее можно найти у самого компетентного в данном вопросе человека -- у художника Толстого. Именно, в его посмертной драме "И свет во тьме светит" выведены, в лице Сарынцова и его жены, Толстой, или, по крайней мере, толстовец и его жена; и что же? автор изобразил их так, что в их распре и он, и читатель невольно берет сторону жены. Искусство уличает. Толстой осудил Толстого. От прикосновения эстетического реактива показала свой лик беспристрастная правда. Таким прямолинейным, сухим и жестким нарисован Сарынцов, грозящий своей жене уходом из дому, в Тулу, а потом на Кавказ; такой жизненно-правой, любящей и преданной изображена его жена, готовая в угоду моралисту-мужу отказаться от невинных вечеринок для детей; так много страдания вложено и в ее ласковые слова, и в ее угрозу броситься под тот поезд, с которым хочет уехать Сарынцов... И говорит она: "Я уже слаба и стара. Ведь девять детей родить, кормить... Как ты жесток! Какое же это христианство? Это злость... За что ты ненавидишь и казнишь жену, которая тебе все отдала?.. За что? За что?.. "
Слишком ясно, в чью пользу решается здесь семейный спор. Каковы бы ни были первоначальные сознательные тенденции писателя, они исчезли при свете, правдивом свете художества, и самого себя вывел Толстой на этот Божий свет, и тогда не только для нас, но и для него самого обнаружилось, что на нелицеприятном суде искусства веред Львом Николаевичем Софья Андреевна оправдана. Иначе и быть не могло, потому что из двух евангельских сестер права не только Мария. Пусть она избрала благую часть, пусть о н а знает единое на потребу; но не могла бы Мария обойтись без Марфы. Только благодаря заботам Марфы, могла Мария беззаботно слушать Христа. Никто больше Толстого не понимал, никто лучше его, не изобразил великих заслуг озабоченной, о чужом благе пекущейся Марфы. И потому в глубине своей глубокой души, там, где Толстого не искажал толстовец, он всегда ценил и свою Марфу -- ту, которая в продолжение трудных десятилетий, верная спутница гения, блюла его дух, его дом, его детей.
Другой наблюдатель семейной жизни Толстых, Вал. Булгаков, тоже огласил и некоторые факты из нее, и свой комментарий к ним. Комментарий неубедителен и необязателен, факты полны драматического интереса. И вникая в них, выносишь такое убеждение, что слишком много посторонних вмешивалось в отношения супругов и что если бы "чертковская партия" не раздувала огонька вражды, он, может быть, потух бы совсем. И тогда не приходилось бы жене, после размолвки, подбегать к запертым дверям супруга и умолять о прощении: "Левочка, я больше не буду!" -- а супруг дверей не открывал, не отвечал ... Чувствуется, что Софья Андреевна имела основание воскликнуть однажды: "а все -- Чертков! кто виноват? он вмешался в нашу семейную жизнь; вы подумайте, ведь до него ничего подобного не было!" Так ужасно, что когда жена, в день 48-летия свадьбы, просила мужа сняться вместе, то дочь, Александра Львовна, осуждала отца за его согласие на это и устроила ему тяжелую сцену. И еще ужаснее был эффект ухода Толстого из Ясной Поляны -- эта попытка Софьи Андреевны к самоубийству, и отчаяние, и безумие. Вообще, в семейном конфликте, который перед нами разоблачили, хочется взять сторону жены, которая -- это так символично --во время болезненного припадка мужа обняла его ноги, припала к ним головой и долго оставалась в таком положении. Не надо забывать, что Софья Андреевна была женой не только Толстого, но и толстовца, притом окруженного такими людьми, которые были только толстовцами, а не Толстыми. И еще не надо забывать, что у нее была своя правда, правда жизни, тогда как ее великий муж, за пределами своего величия, т. е. своего художественного дарования, больше привержен был к схематической и сухой правде, т. е., значит -- неправде своих нежизненных теорий. И потому, запомнить русское общество горький стон этой женщины, жалующейся, уже после смерти Толстого, на "свое семидесятилетнее бессилие во всем" и на людей, отнявших у нее любовь ее мужа, и на то, что "не привел ей Бог походить за ним" на его смертном одре...