-- А, такъ вотъ оно что!-- вырвалось вдругъ у Рябкова. И на лицѣ его изобразилось нѣчто похожее на радость.
-- Да, да, оно самое,-- разсмѣялся Пташниковъ:-- вотъ по этому-то самому я Армана моего, чистокровнаго потомка Версенжеторикса, наряжаю въ костюмъ ярославскаго плотника, а вонъ въ той комнатѣ завелъ иконостасъ и лампадки, и представить себѣ трудно, какъ это ошарашиваетъ заказчиковъ, и до какой степени наполняетъ ихъ почтеніемъ къ моему таланту. Прямо страхъ на нихъ нагоняетъ... Видишь, стало быть, сами обстоятельства указывали, какъ поступать, а мнѣ оставалось только не ротозѣйничать... Ну, и вотъ-съ! Прошелъ годъ... Однажды, проснувшись, я сказалъ себѣ, что надо мнѣ теперь porter un grand coup. Надо изобразить нѣчто новое, нѣчто такое, что на всѣ тридцать семь залъ "Салона" кричало бы... "Горластое нѣчто"!.. И я сталъ ломать голову. Хорошо бы такъ, думалъ я, чтобы что-нибудь совершенно новое изобрѣсти, чтобы не повторяться... Но сколько ни силился, ничего придумать не могъ. А не придумавши, и успокоился: ничего, если и повторяться. Кто же не повторяется? Вотъ Henner: пятьдесятъ лѣтъ тому назадъ удалось ему мертваго Христа хорошо написать, и онъ съ тѣхъ поръ только и дѣлаетъ, что мертвецовъ изображаетъ. Каждый годъ по десятку фабрикуетъ. А Пювисъ-де-Шаваннъ -- этого на что ужъ за глубину мысли, за оригинальность, за разный тамъ sentiment превозносятъ,-- а вѣдь и у него тоже, что ни картина, то и лѣзетъ голый кавалеръ куда-то на лѣстницу. Чего же мнѣ смущаться? Жарь опять лиловую дѣву! Жарь двѣ лиловыя дѣвы!... А вотъ, насчетъ самого письма, насчетъ техники, тутъ ужъ, дѣйствительно, недурно бы что-нибудь экстраординарное проявить.
И я проявилъ.
Всю картину я написалъ узенькими вертикальными мазочками, а между мазочками оставилъ полоски чистаго полотна. Ни одного не только горизонтальнаго, но и сколько-нибудь наклоннаго мазка не было. Все шло по отвѣсу, и вся картина была точно изъ цвѣтныхъ веревочекъ выложена.-- Глупо это! Ей Богу, глупо!-- думалъ я,-- а продолжалъ. Отойду отъ полотна, смотрю: пестритъ, рябитъ, чортъ знаетъ что такое! Но я доволенъ, пишу. "Есть новое". Окончилъ, наконецъ, вправилъ въ раму -- и рама тоже необыкновенная, узенькая, бѣлая,-- экзаменую: "Точно ли горласто"?-- Дѣва-крабъ... огоньки на фонѣ... "Non, c'est pas èa"! Видали ужъ это, охъ, видали... Ужъ этимъ теперь не удивишь, мало "новаго", мало...
-- И такъ мнѣ стало досадно, такъ неспокойно... Вѣдь "Салонъ" не то, что у насъ выставка "передвижниковъ", напримѣръ. Вѣдь въ "Салонѣ" четыре тысячи номеровъ съ лишнимъ. Вѣдь тамъ и безъ меня горластыхъ много. Вѣдь, чтобы ихъ всѣхъ перекричать, надо уже, дѣйствительно, паровознымъ свисткомъ рявкнуть... И вотъ все больше разбираетъ меня смущеніе. До того заробѣлъ, что о другой картинѣ думать сталъ... Но тутъ вдругъ и ожилъ... Экая мысль!.. Схватилъ я кисть, ткнулъ ее въ бѣлила и -- трахъ!-- вдоль всей картины, какъ разъ по срединѣ, черезъ носъ, грудь и животъ лиловой дѣвы провелъ черту. Потомъ взялъ ножницы, да по чертѣ этой картину и перерѣзалъ. "Là"! Мнѣ принесли другую раму,-- тоже узкую, тоже бѣлую, и я вправилъ въ нее обрѣзокъ "Là!.." Лиловая дѣва всей длиной перерѣзаннаго тѣла упиралась въ багетъ. Направо отъ нея было широкое пространство пустого фона. Размашистыми ударами помѣтилъ я на ней смутную фигуру Христа, въ углу помѣстилъ окровавленные обломки колокола, а сверху, въ видѣ хвоста кометы, пустилъ градъ золотыхъ монетъ...
-- Это была божественная вещь!-- вдругъ взвился на своемъ креслѣ Жуйкинъ.-- Это было откровеніе!
-- Разумѣется, откровеніе,-- спокойно согласился Пташниковъ.-- Только здорово я трусилъ, когда откровеніе это отправлялъ на выставку. "Ну, думаю, переборщилъ! Провалюсь теперь. Затюкаютъ".-- Оказалось, однако, что я не переборщилъ, и что меня не затюкали. Жюль Арсенъ, правда, обо мнѣ не заикнулся ни единымъ словомъ,-- но это отъ того, что онъ въ то время предложилъ руку и сердце Асланбековой, а она, тайно вздыхая по мнѣ, ему отказала. За меня взялся тогда морфиноманъ Жолибуа. "Chose bizarre,-- писалъ онъ,-- je n'у comprends point, et je suis ravi tout de même. Chose plus bizarre encore, je ne demande plus à comprendre"... И потомъ,-- "une page de philosophie si haute, d'une portée si douloureuse"... И потомъ,-- "de cette oeuvre coule une source délicieuse d'anxiété et de terreur; je la bois, et j'ai peur... {"Странная вещь... Я ничего не понимаю, и однако я восхищенъ. И что еще страннѣе: я даже не стараюсь понять"... "Страница философіи, возвышенной и печальной".}" И потомъ:-- "la petite lueur d'infini," и потомъ:-- "grandeur des problèmes agités..." {"Изъ этого произведенія бьетъ источникъ желанія и ужаса. Я пью и прихожу въ ужасъ". "Маленькій отблескъ безконечности"... "величіе волнующихъ загадокъ".}. И въ заключеніе, какъ, впрочемъ, и вначалѣ, опять "esprit libérateur", и опять "conscience naïve..." А варіанты на эту тему вслѣдъ за Жолибуа подтягивали и другіе прокладыватели "новыхъ путей". Имя мое было достаточно извѣстно, чтобы господа журналисты и безъ всякаго спеціальнаго подбадриванія занимались мною. А Асланбенкова къ тому же и подбадривала...
-- Это просто возмутительно!-- вскричалъ вдругъ Жуйкинъ. Онъ всталъ и направился къ двери.-- Ты пошлый циникъ. Для тебя нѣтъ ничего святого.
-- Ты для меня святыня!-- Пташниковъ положилъ руки на плечи Жуйкина и придавилъ его къ креслу.-- Сиди, чортъ!
-- Пусти!