Взор мой приковался еще к двум предметам, которые скоро совсем поглотили мое внимание. В дальнем углу, вправо, красовался огромный круг швейцарского сыра, а совсем близко от меня, так близко, что протяни через прилавок руку и достанешь, большой ларь, открытый, с крупными кусками колотого сахару, белого, обворожительно-белого, какого я, кажется, прямо с детства своего не видел. Сыр я люблю. Сыра я не едал тогда уж года два. Сыр вещь великолепная. Кто не любит сыра? Ворона и та. И лиса тоже. Лисы, они хитрые. Все добудут. Вон у них какой сыр. Не видывал такого нигде, даже в Швейцарии, ни в Голландии. Эх, кусочек бы. И кому он достанется? Не профессорам и не писателям. В нашем пайке он не помечен, ни сахар. Верно Володьке, племяннику моему. По младости лет своих, принят он был в какой-то детский приют. И рассказывал мне однажды, что у них в приюте кормят детей всегда одним и тем же, -- гуртом, без послаблений, и уж если одно, то одно, истинно и точно, без прибавки хоть корки хлеба. Месяца два пшенной кашей кормили, только ею и ничем иным. Потом месяца три только морковью. Это хуже. А вот последнее время, так прямо невмоготу. Во весь месяц ничего не ели, кроме сыра. С души воротит. Как увидишь сыр, в глазах потемнеет. Иной раз лучше ничего не поешь, только бы к сыру не притронуться.

Что кому. Я бы дорого дал за кусочек сыру. Я бы повеселел, знаю. Остроумие бы ощутил, с которым давно простился. Стихи бы написал, они больше не приходят. Но что сыр. Вот этот сахар так сахар. На Смоленском рынке, когда есть деньги, покупаю куска по два -- по три. Тонкая маленькая плиточка по шестьдесят рублей штука. Желтенький тот сахар, дрянь, нечистый он, бабы его в руках долго мусолят, прежде чем кто-нибудь вынет из дырявого кармана, вздохнувши, шестьдесят рублей да еще шестьдесят да еще шестьдесят.

Дома у меня осталась больная. Как начнет кашлять, так уж и не кончит, пока ей не дашь кусочек сахару. Того, поганого, со Смоленского рынка. А домашний белый, чистый сахар. Крупный, точно изваянный нарочно такими разноугольными кусками. Сколько тут геометрических фигур. Сколько раз одним куском, разбив его на маленькие кусочки, можно усладиться, усладить, остановить кашель, -- малую щепотку настоящего чаю, -- такой бывает у нас иногда, -- превратить в праздник и в полную убеждённость, что ты жив, что жизнь не разрушена, что есть правда и красота, и ты не забит заживо в гроб.

Меня тянуло неодолимо. Пожирая взглядом белый сахар и следя уголком глаза за лицами молодцов и за всем окружающим, я решил, улучив минуту, быстро протянуть руку и схватить кусок или два. Едва эта мысль возникла во мне с четкостью, вся кровь прилила к моему сердцу и я почувствовал свежесть моих щек. Взять или не взять? Взять или -- ?

Кругом руки поднимались и опускались. Приносили и выносили что-то. Упаковывали, выдавали, брали, завязывали, смеялись, переговаривались. Кто-то смотрел на меня пристально. Нет, мне показалось. Краснощекие молодцы весело делали пустое зряшное дело. На людях что ни делать, все -- весело.

Мысль, что меня могут увидать, когда я схвачу два куска сахару, -- нет, один, один легче, два могут зацепиться один за другой, -- нестерпимая мысль эта пронизала меня унижением невыносимым. Но и желание было невыносимым. Несколько раз я мысленно прицелился и представил себе, как я это сделаю. Сердце мое билось мучительно.

Благодарение глупому, грубому, толстому, скупому, жадному, корыстному, краснорожему, противному, глазастому подростку, лет пятнадцати, -- подлый возраст, -- благодарение мое сейчас тому молодцу, что прямо взглянул в мои глаза и прочел в них все, что происходило в моей душе. Он уж загодя высматривал меня, длинноволосого. Конечно же, глаза мои были воплощенною жадностью горячего желания. Молодец вольготно подошел к ларю, скосил глаза на сторону и захлопнул крышку.

Я никогда не крал в жизни ничего. Не крал даже и в детстве, когда мои братья и товарищи запросто лазили в сад к соседу за яблоками, которых и в нашем саду всегда бывало более, чем довольно. Украл ли бы я тогда кусок сахару или не украл бы, если бы мне не помешал тот подросток? Не знаю. Может быть, нет, может быть, да. Не знаю, сколько бы я сейчас об этом ни размышлял. Но я знаю, что этот скупец чужого добра заставил мою кровь отхлынуть от моего стеснённого сердца. Оно стало биться ровно и щеки перестали быть прохладно-свежими.

С двумя тяжелыми мешками мы вышли из тёмного помещения на светлую волю. Солнце слепило и грело почти по-летнему. Мне казалось, что я был в застенке или в аду, но что опять я живой и свободный. Но нести съедобу было тяжело. А не украденный кусок сахару, должно быть, магически вошел в мое сердце, расплавился там, как свинец, и сердце стеснилось опять так, что с полдороги я отдал почти всю тяжесть той, далеко не сильной, женщине, которая шла со мной рядом. Сил больше не было, но кое-как мы дотащились домой, в виде невозможном. Все же волочить съедобу не было грустно. Гораздо хуже было другое обстоятельство. За те долгие часы, пока все это длилось, Солнце совершенно растеплило дорогу. Я был уже не утренний веселый кот в сапогах. Зелёные мои валенки, безукоризненно мне служившие против снега и мороза, не оказались непроницаемою броней пред жидкой гадостью, которая была теперь везде по пути. Желтоватая жижа хлюпала под ногами, и я шел, желая возможно скорее переобуться.

Много раз отдохнули, стоя около какого-нибудь забора и сложив тяжести на каменный выступ. Но вот и Арбатские ворота. Поскорей бы. Вот и Большой Николопесковский переулок с своей уютной церковью. В окно на нас смотрят. Заждались. И сегодня и завтра и много дней у нас будет настоящий обед и ужин. Жаль только, что баранина несвежая. Да съедим.