-- Гм, -- не удержав своего скептицизма, прервал его я, -- все это верно, мой милый, но нисколько не делает положение менее безрассудным.
-- Конечно нет! -- отвечал он. -- А что, если безрассудство и создало это положение? -- прибавил этот глубокий знаток человеческого сердца. -- Существуют страсти, которые неосторожность или безрассудство разжигает и которые не могли бы существовать без вызываемой ими опасности. В XVI веке, отличавшемся игрою страстей по преимуществу, самым великолепным поводом для любви была всегда опасность этой любви. Покидая объятия любовницы, человек рисковал получить кинжал в сердце; случалось, что муж отравлял его с помощью муфты жены, которую тот целовал и осыпал обычными ласками; и что же, постоянная опасность не только не пугала любовь, но воспламеняла ее, разъяряла, делала ее непреодолимой! При наших пошлых современных нравах, когда закон заменил собою страсть, опасность, представляемая статьею Уложения, применяемой к мужу -- как грубо выражается закон -- виновному во "введении в супружеское жилище наложницы", далеко не высокого сорта; но для дворянской души эта опасность, быть может, именно в силу своей низости кажется очень высокой; и Савиньи, подвергаясь этой опасности, находил в ней то сладострастие, которое опьяняет истинно сильные души.
На другой день, как вы можете себе представить, -- продолжал доктор Торти, -- я ранехонько отправился в замок; но ни в этот, ни в следующие дни я не заметил ничего, что бы нарушило ход обыденной жизни, правильной и нормальной. Ни со стороны больной, ни со стороны графа, ни даже со стороны мнимой Евлалии, которая так естественно отправляла свои обязанности, словно была исключительно для того воспитана, я не заметил ничего, что могло осведомить меня относительно открытой мною тайны. Было несомненно, что граф де Савиньи и Готклэр Стассэн играли бесстыдную комедию с естественностью настоящих артистов и что они сговорились для этой игры. Но в чем я не был уверен и в чем хотел убедиться прежде всего, это то, была ли графиня действительно ими обманута, и если да, то долго ли могло это продолжаться. Итак, я сосредоточил свое внимание на графине. Тем легче было мне проникнуть в ее настроение, что она была моей пациенткой и вследствие своей болезни служила объектом для моих наблюдений. Как я вам уже говорил, то была чистая обитательница В..., которая ничего не хотела знать, кроме того, что она дворянка и что за пределами дворянства ничто не заслуживало ее внимания. Сознание своего благородного происхождения -- единственная страсть женщин высшего круга в городе В..., признаваемая и другими слоями населения, в общем весьма бесстрастного. Мадемуазель Дельфина де Кантор, воспитанная в монастыре бенедиктинцев, где, будучи лишена всякого религиозного призвания, она страшно скучала; и скучала еще сильнее в своей семье вплоть до минуты, когда вышла замуж за графа де Савиньи; графа она полюбила или вообразила, что полюбила, с тою легкостью, с какою тоскующие девицы влюбляются в первого встречного. То была белокурая женщина с дряблыми мускулами, с крепкими костями, с молочным цветом лица, покрытого веснушками, и светло-рыжими волосами. Когда она протянула мне свою бледную, как голубоватый перламутр, руку с тонкой породистой кистью, на которой в здоровом состоянии пульс едва бился, я подумал, что она рождена на свет, чтобы стать жертвою... чтобы быть растоптанной ногами гордой Готклэр, снизошедшей перед нею до роли служанки. Этой мысли при первом взгляде на графиню противоречил только ее подбородок, выступавший вперед на узком лице, -- такой подбородок встречается на римских медалях у Фульвии, -- а также упрямо выпуклый лоб под матовыми волосами. Все это только затрудняло окончательное суждение. Может быть, именно в этом крылось препятствие для Готклэр, ибо я считал невозможным, чтобы положение, которое я прозревал в этом пока спокойном доме, не привело к чему-либо ужасному... Предвидя будущий взрыв, я принялся с особым старанием выстукивать и выслушивать маленькую, хрупкую женщину, которая не могла долго оставаться загадкой для доктора. Кто исповедует тело, быстро завладевает и душой. Если существовали нравственные или безнравственные причины для настоящей болезни графини, то сколько бы она ни запиралась от меня, сколько бы ни вбирала в себя все свои впечатления и мысли, ей неминуемо предстояло открыть их мне. Вот что я себе говорил; но, вы можете поверить мне, я тщетно выслушивал и выстукивал ее. Через несколько дней я убедился, что она не имеет ни малейшего подозрения относительно сообщничества своего мужа и Готклэр в преступлении, безмолвной ареной для которого служил ее замок... Был ли то с ее стороны недостаток прозорливости? или отсутствие ревности? Графиня была надменно-сдержанна со всеми, за исключением мужа.
С мнимой Евлалией, прислуживавшей ей, она обращалась повелительно, но кротко. В этом может почудиться противоречие. Но его не было. Приказания ее были кратки, но без повышения голоса, как у женщины, созданной для них и уверенной в том, что ее слушают... И ее слушались изумительно. Евлалия, та самая ужасная Евлалия, вкравшаяся и проникшая к ней неизвестным способом, окружала ее заботами почти утомительными для того, к кому они относились, и выказывала в мелочах своего ухода массу гибкости и чуткости к характеру госпожи, свидетельствовавших столько же о ее воле, сколько и об ее уме... Кончилось даже тем, что я заговорил с графиней о Евлалии, глядя, как естественно она вертится около больной во время моих визитов, отчего у меня пробегал холод по спине, словно я видел змею, развивавшую свои кольца и бесшумно стлавшуюся, проползая к кровати уснувшей женщины... Однажды вечером, когда графиня послала ее не помню зачем, я воспользовался ее отсутствием и быстротой, с которой она легкими шагами вышла из комнаты, и рискнул произнести несколько слов, которые могли пояснить мне положение.
-- Что за бархатные шаги! -- сказал я, глядя, как она выходила. -- Как мне кажется, графиня, ваша горничная прекрасно выполняет свои обязанности. Осмелюсь спросить: откуда вы ее взяли? Не из В... ли эта девушка?..
-- Да, она прекрасно мне служит, -- отвечала графиня безразличным тоном, разглядывая себя в маленькое ручное зеркало, обрамленное зеленым бархатом и павлиньими перьями, с тем надменным выражением, какое всегда бывает у человека, занятого чем-либо иным, а не тем, что ему говорят. -- Я как нельзя более довольна ею. Она не из В...; но сказать вам, откуда она, я не смогу. Если вы хотите это узнать, спросите у Савиньи, он нашел мне эту горничную вскоре после нашей женитьбы. Представив ее мне, он сказал мне, что она служила у одной его старой кузины, только что умершей в то время, и осталась без места. Я приняла ее с доверием и не раскаиваюсь. Это совершенство среди горничных. Я не думаю, чтобы у ней был хоть какой-нибудь недостаток.
-- Один недостаток я за ней знаю, графиня, -- сказал я важно.
-- В самом деле? Какой же? -- вяло и без всякого интереса проговорила она, продолжая глядеться в зеркальце, в котором внимательно изучала свои бледные губы.
-- Она чересчур красива, -- сказал я. -- Она на самом деле чересчур красива для горничной. В один прекрасный день ее у вас похитят.
-- Вы думаете? -- спросила она, продолжая смотреться в зеркало и рассеянно слушая меня.