-- Быть может, тот, кто в нее влюбится, будет человеком вашего круга, графиня? Она достаточно хороша, чтобы вскружить голову даже герцогу.

Говоря, я взвешивал каждое слово. Я как бы нащупывал почву...

-- В городе В... нет ни одного герцога... -- возразила графиня, чело которой оставалось таким же гладким, как зеркало, бывшее у нее в руках. -- К тому же, доктор, -- прибавила она, разглаживая рукою одну из бровей, -- раз такой девице придет охота уйти, то этому не помешает ваше хорошее к ней отношение. Евлалия работает прекрасно, но, как и всякая другая, она злоупотребила бы любовью, поэтому я и остерегаюсь к ней привязываться.

В этот день мы больше не говорили об Евлалии. Графиня была кругом обманута. Да и с кем не было бы того же, в конце концов? Я сам, который с первой минуты узнал Готклэр, столько раз виденную мною на расстоянии шпаги в фехтовальном зале ее отца, пережил минуту, когда готов был поверить в Евлалию. У Савиньи было в поддержании этой лжи гораздо менее свободы, легкости и простоты, нежели у нее, хотя следовало бы ожидать обратного; но она -- увы! -- жила и двигалась в ней, как живет и движется в воде самая проворная рыба. Нужно было, чтобы она его любила, и любила исключительным образом, для того чтобы сделать то, что сделала она, бросить все, что в ее необычайной жизни могло льстить ее тщеславию, сосредоточивая на ней взгляды всего городка, где позднее она могла найти, наконец, среди своих поклонников и обожателей кого-нибудь, кто женился бы на ней по любви и ввел бы ее в то высшее общество, из которого она видела только мужчин. Савиньи, любя ее, вел несомненно крупную игру. У него не было столько самоотвержения. Его гордость мужчины должна была страдать оттого, что он не мог избавить свою любовницу от унизительного положения. Все это даже не соответствовало тому горячему нраву, который приписывали Савиньи. Если он любил Готклэр так, что мог пожертвовать ради нее молодой женой, то он мог бы увезти ее, уехать с нею в Италию -- в то время это делалось часто! -- и избежать всей грязи постыдного тайного сожительства. А может быть, он любил менее ее?.. Быть может, он только позволял Готклэр любить себя, более любимый ею, нежели любя ее сам?.. Быть может, она по своей инициативе сделалась сторожем его супружеского жилища? А он, находя это предприятие смелым и пикантным, давал свободу этой новой жене Пентефрия, которая ежеминутно пробуждала в нем искушение? Все, что я видел, мало осведомило меня относительно Савиньи и Готклэр... Сообщниками в адюльтере они были несомненно. Черт возьми! Но что за чувства лежали на дне этого адюльтера? Каково было взаимное положение этих людей по отношению друг к другу?.. Я во что бы то ни стало хотел отыскать это неизвестное в моем уравнении. Савиньи был безупречен в отношении своей жены; но в присутствии Готклэр -- Евлалии, когда я наблюдал его исподтишка, я замечал в нем такие предосторожности, которые указывали на весьма тревожное состояние его духа. Когда в повседневной жизни он спрашивал у горничной своей жены книгу, газету или какую-либо вещь, то принимал от нее просимое с таким видом, что всякая другая женщина поняла бы все, только не эта молоденькая, воспитанная бенедиктинцами пансионерка, на которой он женился... Видно было, как рука его боялась встретиться с рукою Готклэр, словно, прикоснувшись случайно, она не смогла бы уже ее выпустить. В Готклэр не было заметно такого замешательства, такой пугливой осторожности. Будучи соблазнительницей, как все женщины, готовая искушать самого дьявола в аду, Готклэр смеялась одновременно и над его страстью, и над опасностью. Я видел ее раз или два, когда мой визит совпадал с обедом, который Савиньи благочестиво разделял с женой, сидя у ее постели. Прислуживала Готклэр, так как остальная прислуга не имела доступа в комнату графини. Чтобы ставить блюдо на стол, надо было слегка наклоняться через плечо Савиньи, и я видел, как, делая это, она касалась выдающимися частями своего корсажа затылка и ушей графа, который при этом страшно бледнел... и взглядывал на жену, чтобы убедиться, не смотрит ли она на него. Честное слово! Я был еще молод в то время, и движение кровяных шариков в организме, которое зовется силою ощущений, казалось мне единственной вещью, ради которой стоило жить. Тогда же я представил себе, что должно быть известное наслаждение в этом тайном сожительстве с мнимой горничной на глазах у женщины, которая могла все угадать. Да, только в эту минуту я понял, что такое адюльтер в супружеском жилище, по выражению этой старой лисицы Уголовного уложения!

Но за исключением бледности и сдерживаемого страха Савиньи, я ничего не видел из того романа, который разыгрывался между ними в ожидании драмы и катастрофы... по-моему, неизбежных. Как далеко они зашли? Это была тайна, которую я хотел у них вырвать. Все это мучило мою мысль, как сфинксова загадка, и чем дальше, тем более, так что от наблюдений я переходил к шпионству, которое, впрочем, не что иное, как та же наблюдательность, только во что бы то ни стало. Что делать! Слишком большой интерес к чему-либо нас быстро развращает... Чтобы узнать то, чего я не знал, я разрешал себе много мелких низостей, недостойных меня; я их считал таковыми, но тем не менее позволял их себе. Ах, все это наша привычка к зонду, милый мой! Я применял его повсюду. Когда по приезде в замок я ставил мою лошадь в конюшню, то заставлял незаметно прислугу болтать о господах. Я занимался сыском (о, я не боюсь употребить это слово) ради собственного любопытства. Но слуги были обмануты, как и графиня. Они искренне считали Готклэр такой же прислугой, и я ничего не добился бы, если бы не случай, который, как всегда, дал мне сразу гораздо больше, чем все мои соображения, и осведомил меня гораздо лучше, чем все шпионства.

Уже более двух месяцев ездил я к графине, здоровье которой не улучшалось и все более и более обнаруживало симптомы истощения, столь частого в наши дни и получившего в то время от докторов название анемии. Савиньи и Готклэр разыгрывали с тем же совершенством свои трудные роли и не смущались моим присутствием. Тем не менее в актерах чувствовалось словно некоторое утомление. Серлон похудел, и я уже слышал, как говорили в городе: "Что за необыкновенный супруг господин Савиньи! Он совсем изменился за время болезни жены. Как прекрасно так любить друг друга!" У Готклэр к ее неподвижной красоте прибавились темные круги под глазами, но не от слез, так как эти глаза, быть может, отроду еще не плакали, а словно от частого бодрствования, и от окружавших теней их блеск был еще ярче. В сущности, худоба Савиньи и синева под глазами Готклэр могли происходить и от чего-либо иного, кроме той замкнутой жизни, которую они себе устроили. Причин могло быть так много в этой вулканической среде! Я наблюдал эти предательские признаки на их лицах, задавал себе вопросы и не знал хорошенько, что на них отвечать, когда однажды, отправившись на докторский объезд по окрестностям, я возвращался вечером через поместье Савиньи. Я намеревался заехать в замок, как то делал обычно; но меня задержали трудные роды одной крестьянки, и когда я подъехал, час был чересчур поздний, чтобы зайти в замок. Я даже не знал, который был час. Мои охотничьи часы встали. Но луна, начинавшая уже спускаться по другую сторону своего небесного пути, показывала на этом огромном синем циферблате более полуночи и нижним рогом своего серпа почти касалась вершин высоких сосен, за которыми она должна была скрыться...

-- Бывали ли вы когда-нибудь в Савиньи? -- спросил доктор, прерывая себя и оборачиваясь ко мне. -- Да? -- сказал он в ответ на мой кивок. -- Итак, вы знаете, что надо войти в этот сосновый лесок и обогнуть стены замка, чтобы выйти на дорогу, ведущую в В.... Вдруг среди чащи черного леса, где не видно было ни одного огонька, не слышно было ни малейшего шума, мой слух различил звук, который я принял за удары валька какой-нибудь бедной женщины, занятой днем в поле и воспользовавшейся лунною ночью, чтобы перемыть белье в лавуаре (плавучей прачечной) или в канаве... Только по мере приближения к замку к этому правильному стуку присоединился другой звук, несколько разъяснивший мне характер первого. То было бряцание скрещивавшихся шпаг. Вы знаете, как слышно в прозрачном воздухе и безмолвии ночи, как приобретает определенность малейший звук! Я услышал, и ошибиться было невозможно, оживленный лязг железа. У меня явилась мысль; но когда я вышел из сосен и подошел к замку, залитому лунным светом и с открытым окном, я воскликнул, удивляясь силе привычек и вкусов:

-- Ах, так вот их манера любить друг друга! Все то же!

Было ясно, что Серлон и Готклэр в этот час занимались фехтованием. Я слышал шпаги, видел их перед собою. То, что я принял за звук валька, были выпады фехтовальщиков. Окно было открыто в одном из четырех павильонов, наиболее отдаленном от комнаты графини. Спавший замок, белый от лунного света и мрачный, казался мертвецом... Кроме этого павильона со стеклянной дверью, с полуопущенными ставнями, выходившими на балкон, все кругом было погружено во мрак и тишину; из-за ставней пробивались полосы света и доносился двойной шум от топанья ног и лязга рапир. Звук был таким ясным и таким чистым долетал до ушей, что я догадался, и вполне справедливо, как вы увидите, что вследствие сильной жары (дело было в июле) за ставнями была открыта балконная дверь. Я остановил лошадь на опушке леса и стал прислушиваться к поединку, казалось, очень жаркому; меня заинтересовало это упражнение в фехтовании влюбленных, полюбивших друг друга с оружием в руках и так же продолжавших свою любовь. Спустя некоторое время лязг рапир и стук выпадов прекратились. Кто-то толкнул изнутри ставни и распахнул стеклянную дверь, и я едва успел осадить лошадь в тени сосен, чтобы не быть замеченным среди светлой ночи. Серлон и Готклэр вышли на балкон и облокотились на железные перила. Я прекрасно видел их. Луна скрылась за рощей, но свет канделябра, видневшегося за ними, в комнате, ярко оттенял их двойной силуэт. Готклэр была одета (если только это можно назвать одеждой), как я видел ее много раз на уроках фехтования в В...; на ней была замшевая куртка, имевшая вид кирасы, и шелковое трико, плотно облегавшее ноги и выставлявшее мускулатуру. Почти так же был одет Савиньи. Оба легкие, статные, на светлом, их обрамлявшем фоне они являлись двумя прекрасными статуями Молодости и Силы. Вы только что любовались здесь их гордой красотой, которую годы не смогли разрушить. Итак, это поможет вам составить себе понятие о красоте той четы, которую я видел в ту минуту на балконе, в узких одеждах, напоминавших наготу. Облокотясь на перила, они разговаривали, но чересчур тихо для того, чтобы можно было расслышать слова; правда, красноречивее слов говорили их позы. Была минута, когда Савиньи страстно обхватил талию этой амазонки, созданной, казалось, для сопротивления, но, однако, не желавшей прибегнуть к нему в эту минуту... А когда гордая Готклэр обвила руками шею Серлона, они образовали вдвоем знаменитую и полную сладострастия группу Кановы; так, подобно изваянию, слившись устами, оставались они, не отрываясь друг от друга, право, не менее того времени, какое нужно, чтобы выпить залпом целую бутылку поцелуев! Пока это длилось, можно было насчитать по крайней мере шестьдесят биений моего пульса, бившегося в то время быстрее, нежели теперь, ускоренного еще этим зрелищем.

"Эге! -- подумал я, выбираясь из рощи, где я стоял, после того, как они, все еще обнявшись, вошли в комнату и опустили длинные темные занавеси. -- Можно с уверенностью сказать, что в одно ближайшее утро им придется доверить мне свою тайну". Глядя на ласки и на близость, открывшие мне все, я, как доктор, стал ожидать последствий. Но их пыл должен был обмануть мои ожидания. Вы не хуже меня знаете, что люди, чересчур сильно любящие друг друга (циничный доктор употребил другое выражение), не имеют детей.