На следующее утро я отправился в замок Савиньи. Я застал Готклэр, превратившуюся снова в Евлалию, сидящею в амбразуре одного из окон, в длинном коридоре, ведущем в комнату графини; перед нею на стуле лежала куча белья и тряпок, которые сшивала и резала эта ночная фехтовальщица. Можно ли поверить этому? -- размышлял я, глядя на ее белый фартук и на ее формы, которые я словно видел обнаженными на светлом фоне балконной двери и одетыми в эту минуту складками широкой юбки, которые не могли их скрыть. Я прошел, не произнеся ни слова, так как вообще старался говорить с нею как можно меньше из-за боязни голосом или взглядом выдать то, что я о ней знал. Я чувствовал себя худшим актером, чем она. Обыкновенно, когда я проходил по длинному коридору, где она сидела за работой в то время, когда не прислуживала графине, она так ясно слышала, как я входил, и так была уверена, что это я, что никогда не поднимала головы. Она продолжала работать, склонив свою голову в батистовой накрахмаленной каске или в другом нормандском чепце, напоминавшем головной убор Изабеллы Баварской; глаза ее были устремлены на работу, а щеки покрыты двумя черно-синими локонами, обрамлявшими бледный овал лица; я видел только волнистую линию затылка, черневшего густыми завитками, льнувшими к ее шее, как те желания, которые они пробуждали. В красоте Готклэр особенно выступала ее животная сторона. Ни одна из женщин не обладала ею в такой степени. Мужчины, болтающие друг с другом обо всем, часто говорили об этом. Когда она еще давала уроки фехтования в В..., то они называли ее между собою Исавом. Дьявол раскрывает женщинам, что они такое, или, лучше сказать, женщины сами научили бы этому дьявола, если бы он этого не знал... Готклэр, которая не была особенной кокеткой, имела, однако, привычку, слушая, брать и крутить вокруг пальца длинные, непокорные, кудрявые пряди волос, которые спускались ей на шею и из которых достаточно одного, как учит нас Библия, чтобы смутить душу человека. Она знала, какие мысли возбуждает подобная игра! Но в настоящее время, с тех пор, как она была горничной, я ни разу не видал, чтобы она позволила себе этот жест уверенной в себе силы, играющей с пламенем даже в отношении Савиньи.

Простите мне длинное отступление, милый мой, но все, что знакомит вас ближе с Готклэр Стассэн, важно для ее истории... В этот день ей пришлось-таки побеспокоиться и показать мне свои светлые очи, так как графиня позвонила и приказала ей подать мне чернила и бумагу, в которых я нуждался, чтобы написать рецепт. Она явилась. Вошла она со стальным наперстком на пальце, снять который не успела, воткнув иглу с ниткой в платье на груди, куда раньше она уже вколола тесно друг возле друга целый ряд иголок, образовавших как бы стальное украшение. Сталь иголок и та шла к этой дьявольски красивой девушке, как бы созданной для стали, которая, живи она в Средние века, носила бы, наверное, кирасу. Она стояла передо мной, пока я писал, протягивая мне письменный прибор тем благородным и мягким движением, которое было внушено ей привычкой к фехтованию. Кончив, я поднял глаза и взглянул на нее, и лицо ее показалось мне утомленным ночною жизнью. Савиньи не было в комнате, когда я приехал, но в эту минуту он внезапно вошел. Вид у него был еще гораздо более усталый... Он заговорил со мною о здоровье графини, которое не улучшалось. Говорил он, словно его брало нетерпение от того, что она не выздоравливала. Тон был резкий, отрывистый, полный горечи. Он говорил, ходя взад и вперед по комнате. Я холодно смотрел на него, находя, что наполеоновские окрики по моему адресу несколько неприличны. "Да ведь если бы я вылечил твою жену, -- подумал я нахально, -- ты не мог бы всю ночь заниматься фехтованием и ласками с твоей любовницей". Я мог бы вернуть его к действительности и к вежливости, которые он забыл, мог шибануть ему в нос английскую соль надлежащего ответа, если бы захотел. Но я довольствовался тем, что смотрел на него. Он был интереснее, чем когда-либо, потому что он, несомненно, более, чем когда-либо, играл роль.

Доктор остановился. Погрузив свой большой и указательный пальцы в серебряную табакерку, он вынул оттуда понюшку табаку. Он так заинтересовал меня, что, ожидая, я не сделал ни одного возражения; и он продолжал, втянув в себя понюшку табаку и проведя крючковатым пальцем по своему горбатому носу, походившему на клюв.

-- О, что касается его нетерпения, то оно было неподдельно; но не потому, что не выздоравливала его жена -- его жена, которую он так определенно обманывал. Черт возьми! Сожительствуя со своею служанкою в собственном доме, он не мог сердиться на то, что жена его не выздоравливала! Да выздоровей она, разве его положение не сделалось бы еще труднее? Верно, однако, и то, что мучительная медленность бесконечной болезни утомляла его, разбивала ему нервы. Ожидал ли он, что все кончится скорее? Впоследствии я думал, что мысль покончить со всем этим ввиду того, что ни болезнь, ни доктор не приводили к развязке, пришла ему или обоим вместе как раз в эту минуту...

-- Что вы говорите, доктор! Неужели они?..

Я не договорил; мысль, внушенная мне им, остановила меня.

Он кивнул, глядя на меня с тем же трагизмом, с каким статуя Командора принимает приглашение к ужину.

-- Да! -- сказал он тихо, отвечая на мою мысль. -- По крайней мере, несколько дней спустя вся округа с ужасом услышала, что графиня умерла, отравленная...

-- Отравленная! -- воскликнул я.

-- ...отравленная своей горничной Евлалией, смешавшей склянки и, как говорили, давшей внутрь своей госпоже склянку двойных чернил вместо лекарства, которое было ей прописано. В конце концов, такая ошибка возможна. Но я-то знал, что Евлалия была не кто иная, как Готклэр! Я-то видел их обоих в позе группы Кановы на балконе. Люди не видели того, что видел я! Сначала все поверили в несчастную случайность. Но когда два года спустя после катастрофы услышали, что граф Серлон де Савиньи женится на дочери Стассэна, пришлось все-таки разобрать, кто была мнимая Евлалия и что он готов уложить ее в неостывшую еще постель первой жены, Дельфины де Кантор. О, тогда посыпались подозрения, передаваемые шепотом, словно все боялись того, что говорили и что думали. Только, в сущности, никто ничего не знал. Видели чудовищный мезальянс, за который указывали на графа Савиньи пальцем и который заставил его уединиться, как зачумленного. Этого было достаточно. Вы знаете, каким бесчестием считается или, лучше сказать, считалось, ибо и здесь взгляды сильно переменились, когда о человеке говорили: он женился на своей горничной! Это бесчестие осталось на Серлоне, как пятно. Что касается до ужасных слухов и подозрений, распространившихся в обществе, то вскоре они ослабели, как жужжание слепня, падающего от утомления в колею. Между тем был человек, знавший нечто и уверенный...