Имеются, однако, серьезные основания думать, что и в психике гносеолога категория "я" функционирует лишь до тех пор, пока ей противопоставляется какая-нибудь "вещь в себе", как нечто "моему" опыту "чуждое", для меня "недоступное", "мнимое" и "фиктивное" и т. п. Такие характеристики, как "мнимое" и "фиктивное", не уничтожают реальности противопоставления, ибо в качестве психического факта, в качестве одного из представлений данного философа "мнимая вещь в себе" столь же реальна, как и любая вещь повседневного опыта. Но как только наш субъективист одерживает победу над всякими содержаниями, не входящими в сферу "его" опыта, как только он перестает интересоваться всеми этими "фикциями" и пытается замкнуться в рамках своего сознания, он с удивлением замечает, что все данные этого сознания нельзя характеризовать как "мои". Вселенское "солипсистское" чувство собственности умирает, едва достигнув вершины своего господства -- ив пределах того, что казалось "моим", пока велась борьба за солипсизм, на почве завершенного солипсизма, немедленно возникает новое деление на "мое" и "чужое". Тогда говорят, что внутри "большого "я"" находится еще "маленькое я", или "мое "я" в самом себе полагает различение на "я" и "не я""... Эти и многие другие, еще более замысловатые философские фразы описывают очерченную нами выше психологическую диалектику солипсизма и в то же время наглядно иллюстрируют, каким образом одно и то же "я" расщепляется на формально-всеобъемлющее и эмпирически-ограниченное.

До сих пор мы называли "я" чувствованием. Однако в действительности это отнюдь не простое, элементарное чувствование, а очень сложный и притом исторически изменчивый комплекс. Характеристика современного, типично буржуазного "я", удачно сделана Джемсом в его известном учебнике по психологии. Я приведу здесь только два наиболее важные момента из всего того, что, по мнению Джемса, конституирует эмпирическое "я".

Во-первых, это чувствование своеобразной "интимности", ни с чем не сравнимой ценности, окрашивающее все ощущения, функционально связанные с моим телом, и в особенности те из них, которые локализируются в самом моем теле. Этому чувству противостоит полярно противоположный чувственный тон "холодности", "безразличности" переживаний другого человека. Джемс констатирует, однако, что такого рода интимность может и переступить пределы переживаний нашего собственного тела, может распространиться на психику наиболее близких нам людей и даже на вещи, особенно милые нашему сердцу. Такое расширение физической личности человека Джемс ограничивает его "домашними", его семьей и вообще живыми и мертвыми членами комплекса "home" {Домашний очаг (англ.).} -- и по отношению к буржуазному самосознанию это ограничение бесспорно правильно.

Другой выдающийся момент в самосознании современного "я" -- чувство собственности, сознание своего исключительного права распоряжаться теми или другими содержаниями опытного мира, "jus utendi et abutendi" на них (право пользоваться и злоупотреблять); чувство это принимает особенно яркий характер, "я" испытывается особенно интенсивно, когда вещами, подлежащими "употреблению и злоупотреблению", оказываются другие люди. Господство, начиная от самых примитивных и грубых форм физического насилия и кончая самыми возвышенными его проявлениями в области "благородного" честолюбия и даже зачастую в области "бескорыстной" любви -- вот что по преимуществу расширяет и возвышает современное "я". Подчинение вещей человеку сознается последним как "собственность", усиливающая его личное самоощущение, лишь постольку, поскольку эта собственность ограничивает власть над вещами других людей и, следовательно, возвышает собственника над этими последними.

Современная индивидуалистическая психика переливает самыми разнообразными красками, на первый взгляд очень далекими от этих двух основных пар чувствований в комплексе буржуазного "я" (т. е. "интимность -- безразличие" и "господство -- подчиненность"). Так, например, зачастую человек уверяет себя и почтеннейшую публику, что он считает истинно своим лишь то, что в нем "оригинально", что возвышает его над обыденным средним уровнем, что дает ему возможность "творить". Но вы будете очень наивны, если умозаключите отсюда, что для нашего возвышенного индивидуалиста дорог и ценен только процент творчества как таковой. Ему, как оказывается, необходимо кроме того, чтобы его творческая оригинальность была признана особой заслугой, создала для него господствующее положение аристократа среди ординарной и пошлой толпы. О, конечно, речь идет только о "духовном" аристократизме, только об "идейном" господстве! Но и в такой смягченной, "облагороженной" форме индивидуалистическая жажда господства может только парализовать действительное, т. е. объективно-творческое вдохновение. В самом деле, представим себе на минуту, что та косность, застойность, которая мешает толпе ценить оригинальные продукты творчества, исчезла бесследно. Всякий новый шаг вперед, всякая действительно творческая мысль немедленно перехватывается, перерабатывается и усваивается общечеловеческим опытом, входит в систему общезначимых приобретений коллективного сознания. Творчество достигает здесь высшего расцвета, но продукты его так быстро принимают "объективный" характер, что совершенно нет почвы для того "пафоса расстояния", который мог бы вознести героев творчества как особую духовно-аристократическую касту над плебейской толпой. Для "духовного аристократа" без этого пафоса расстояния, без этого сладостного чувства возвышения над другими процесс творчества утрачивает значительную долю своей привлекательности. Духовный аристократ искренно жалуется на косность толпы, поскольку от признания толпы зависит его личное возвышение, но он почувствовал бы себя в высшей степени несчастным, если бы толпа совершенно утратила свою косность. Его идеал -- такое воспитание толпы, чтобы эта последняя, несмотря на всю свою пошлость, несмотря на всю свою неспособность оценить произведения нашего творца, "априори" преклонялась перед ним, добровольно служила пьедесталом для аристократа, не понимая и даже не смея помыслить о понимании его высоких духовных качеств.

В настоящее время идеал этот редко формулируется во всей своей чистоте и полноте. Современным аристократикам духа не хватает той внутренней цельности, той уверенности в себе, которая позволила их великому прообразу, Платону, создать конкретный, законченный образ идеального государства, управляемого философами. Но если современное духовно-аристократическое самочувствие значительно уступает классическим образцам по глубине, зато оно необычайно превосходит их по широте своего разлива; оно принимает порою поистине эпидемический характер, так что решительно каждый член "пошлой" буржуазной толпы начинает чувствовать себя аристократом -- и чем он пошлее, тем аристократичнее.

Аристократизм духа интересен как ублюдочный продукт двух противоположных начал, точное разграничение которых чрезвычайно важно для понимания психологии как современного индивидуализма, так и его антипода -- современного социализма.

Социалисты нередко указывают на сознание растущей "мощи", "силы" человека, его "власти" над природой как на основное чувство, одухотворяющее их деятельность. С первого взгляда можно подумать, что в составе этого чувства есть нечто общее с индивидуалистическим пафосом "собственности", расширяющей "власть" нашего "я". Но в действительности та "власть", к которой апеллируют социалисты, прямо противоположна "власти", согревающей индивидуалистическое сердце. Социалистическое чувство совершенно не носит на себе печати "я"; социалист воспринимает рост человеческой "мощи", когда перед его умственным взором возникают новые объективные возможности: возможность соединить элементы окружающего мира в новую, неведомую дотоле гармонию, возможность подчинить человеческим силам новые, не покоренные еще силы природы. Кто именно фактически использует эти возможности -- это в данной связи не имеет значения, это не входит в состав данного переживания, всецело поглощенного объективными, безлично человеческими ценностями как таковыми. С коллективистической точки зрения важно лишь одно: чтобы всякая уже осуществленная возможность была использована в максимальной степени и при условиях, обеспечивающих максимальную интенсивность дальнейшего общечеловеческого роста; эту цель и преследует общественный идеал социализма. В индивидуалистической психике чувство "мощи" вовсе не связано с ростом объективных возможностей, здесь требуется только, чтобы приобретения, уже завоеванные прогрессом человечества, стали орудием "моего" возвышения, а не чьего либо другого. В первом случае мы имеем пафос "творчества", во втором -- пафос "присвоения", в их чистом виде. Современная психика всегда представляет из себя смесь этих взаимно парализующих друг друга стремлений -- в буржуазной среде с громадным преобладанием "присвоительной" тенденции. Этими общими указаниями на основные психологические моменты современного "самосознания" я здесь и ограничусь. Роль индивидуализма в самом процессе художественного и научного творчества обстоятельно разобрана в других статьях настоящего сборника21.

КОММЕНТАРИИ

Печатается по первому изданию: Очерки философии коллективизма. Сб. 1. СПб., 1909. С. 145-217.