Уже за несколько дней пред тем было объявлено Георгию Мавромихали, что он будет судим, и что ему было предоставлено выбрать себе адвоката; но все адвокаты отказались от него, гнушаясь подобного процесса. Тогда был[175] призван адвокат Массон, давно поселившийся в Греции иностранец. Он опасался народного поругания при самом производстве дела, но правительство обязалось военной стражей охранять его. По крайней мере было утешительно то, что ни один грек не взял на себя быть адвокатом убийцы президента.

Массон с робостью употребил общие места, чтобы умилостивить судей над Георгием; говорил, что он невинен в преступлении своего дяди, что во всех показаниях могли быть недоразумения; исчислял прежние его заслуги отечеству, упоминало его жене, о малолетной дочери, о старом отце, который столько времени уже был в заключении, который потерял столько кровных в народной войне, и теперь мог лишиться лучшей надежды своего семейства. Однако все знали, что старик Петро-Бей, узнав о злодействе своего брата и сына, предал обоих проклятию.

Более всего Массон настаивал на том, что Георгий, как частный гражданин, ни в каком случае не мог подлежать военному суду, и что его следовало предать обыкновенным судилищам. Аудитор военного суда отвечал на сие,[176] что по военному уставу и гражданин, совершивший военное преступление, должен быть под военным законом; а президенту была вверена народом полная власть над войском, и потому убийство его включалось в состав военных преступлений.

Суд, основываясь на сем объявил, что дело Георгия подлежало его приговору. Преступник был призван из казармы, в которой дотоле содержался; все ахнули при его появления; он был спокоен, но бледнее воска; гордо и медленно приближался он в кругу солдат. Не давши еще судьям своим сделать ему ни одного вопроса, он сказал им: "Господа! Мне объявили, что я призван, сюда на суд; я вас не знаю: вы военные, я гражданин." Когда ему объявили, что сие было уже решено, он отвечал, что ему ничего не оставалось с ними говорить; что они могут располагать его жизнью, как игрушкою, что он ни на одно обвинение отвечать не будет. Потом смешался несколько, когда ему напомнили сказанные им слова в день преступления, которыми он сам обвинял себя, но он сухо от всего отпирался, и спешил удалиться.[177]

Военный суд приговорил к смерти его и одного из солдат бывших с ним, а другого солдата к десятилетнему заключению.

Я видел Георгия и после, когда ему был объявлен приговор суда, и когда его перевели в темницу. В спокойствии его духа было что-то адское; он хладнокровно смеялся над аудитором, которому препоручено было объявить ему, что следовало готовиться к смерти, и спросить последней его воли. Георгий сказал ему: "Помнишь ли та время, когда я был президентом греческого правительства, а ты мелким писцом военного министерства? Снилось ли тебе, что ты подпишешь мой приговор, что будешь вестником смерти майнотскому князю? -- Изготовь мне хорошую постель на ночь, дай поужинать, а завтра я увижусь с моей женою; если увидишь старика отца моего, скажи ему, что я спокоен."

Свидание Георгия с женою было холодно. Когда его схватили в день преступления, он послал сказать ей, что он умрет, и чтоб она вышла за другого, но чтобы постаралась его достойно заменить. Все знали, что он был зол в своем семействе; прощаясь навеки с[178] ним, он стыдился заплакать, и подавлял горесть принужденными шутками. С отцом своим он не хотел видеться.

Накануне казни, его перевели в Паламиду. 10-го числа регулярный полк построился на гласисе вне города; кругом собрались все жители, и около полудня мы увидели группу солдат, которые спускались с высокой крепости по трудной лестнице, иссеченной на перпендикулярно-отлогой скале. Кортеж приостановился, сравнявшись с крепостью Ичь-Кале, против дома, в котором сидел в заточении Петро-Бей; Георгий, отличавшийся среди солдат высоким ростом, снял фешку и рукою послал прощальный поцелуй отцу.

Ему прочитали приговор; он спокойно разговаривал со священником, который во все время от него не удалялся; снял свой шалевый пояс и соболью шубку, и отдал ему говоря: молись за меня! Когда предложили ему завязать глаза, он отвечал, что не хочет быть одним в своем роде, который бы боялся смотреть в глаза смерти, и просил позволения командовать ружейным, которые были выстроены против него. Потом, обратясь к[179] народу, сказал: "Братия! Gростите, да Бог простить вас; ради Бога будьте единодушны!" С сим словом он сделал знак ружейным, еще раз успел воскликнуть: братья, единодушие! И упал без жизни.

Ни одной, слезы не вымолила его смерть у толпы. Еще день 27-го сентября кровавыми красками представлялся в воображении народа, который чувствовал свое сиротство, и беспокоился о своей участи. Я вслушивался в разговоры толпы; несколько голосов хотели послать преступнику громовое анафема в минуту смерти, но другие удержали их, говоря: жалейте над преступным орудием, и предавайте проклятию тех, которых ковы вооружили руку отцеубийцы.