Так как в Турции всякая беседа, от дипломатической конференции министра Порты с европейским министром до дружеского разговора, должна начаться под влиянием дымных облаков трубки -- слуги не медля подавали чубук, которого длина была соразмерна важности сана и летам каждого из гостей. Тем, которых хозяин более хотел честить, трубки были подаваемы сыном его, которого[245] европейский офицерский костюм представлял что-то смешное в кругу мусульман, особенно в обряде подания чубука. По удивительной ловкости, с которою он исполнял эту должность, было видно, что это вошло в его воспитание; а должно знать, что подать чубук с ловкостью -- не последнее дело; есть в Константинополе в домах вельмож чубукчи-баши, которые также славятся своим искусством, как иной парижский парикмахер совершенством в завивании волос. Молодой супруг нес трехаршинную палку легко наклоненную, и не задевая никого из курящих, останавливался пред гостем, быстро измерял взглядом расстояние, опирал трубку в маленький бронзовый поднос, который ставил на пол слуга, и чертя грациозную дугу другим концом, подавал мундштук прямо в зубы осчастливленному таким вниманием гостю.
Разговора не было; можно было подумать, что почтенные гости собрались окуривать свою скуку; все усердно занимались пусканием дыма, который к счастью струями выходил из отворенных с трех сторон киоска окоп,[246] В подобной мусульманской беседе ясно видна причина, от чего французы более всех европейских народов полюбили турок, коих молчаливость дает полную волю говорливому гостю. Потолок, который составляет главнейшее украшение турецкой комнаты, был исписан яркими красками; свежие розы нарисованные на нем казались, над молчаливым кругом собеседников, сквозь атмосферу дыма, среди коего по временам блуждала отрывочная фраза, эмблемами таинственности и молчания, как у древних римлян.
Беседа оживилась, когда приехали из Стамбула офицеры сослуживцы молодого супруга. Так как дом Абдаллах-эфендия сохраняет еще старинную правоверную меблировку, то этим господам пришлось усесться на низком диване; они тому были очень рады, потому что турок не скоро еще станет предпочитать стулья и кресла своим мягким софам; но хозяин быль не рад: во первых потому что они были в сапогах, и доселе не было ничего грубее, как войти в сапогах в комнату порядочного человека; а во-вторых, потому что эти господа неучтивыми шпорами задевали и[247] рвала красивую материю дивана, и широкую бахрому, которая от нее висела до полу. Абдаллах-эфенди внутренне предал проклятию это франкское ухищрение; но из всех султанских нововведений шпоры наиболее полюбились стамбульским щеголям, и мне случилось быть свидетелем во французском магазине в Пере, как молодой гусар выбирал их целый час по звону, как погремушки, и был восхищен открытием в них свойства камертона длить звук.
Вещь, которая наиболее меня поразила по приход офицеров--это старание молодых мусульман уподобиться европейцам попранием, вместе с старинными своими предрассудками, и религиозного, отличительно восточного и патриархального уважения турок к летам и к седине. Нет сомнения, что эта черта дает еще более враждебный оттенок европейским нововведениям в глазах старых османлы, которые боятся, что вскоре потеряют дарованное законом полное и безотчетное право на жизнь своих детей, что безбородые мальчики станут смеяться над бородам своих отцов. В подобном собрании, где как нарочно[248] сошлись резкие противоположности двух различных эпох Турции: прежнее поколение, сохраняющее свой костюм, свою бороду, наружную важность и молчаливость, с набожным уважением старинных предрассудков, я новое поколение, перенимающее в чаду преобразований безотчетно, отрывисто и без разбора разные обычаи Европы, и усиливающееся быть по-европейски ловким, без всякого понятия о европейской образовании-- беспристрастный наблюдатель увидит все неудобства этого вводного просвещения, которое произрастает уродом на чужой почве, которого корни не хотят приняться в ней, и которое первою бурею может быть сорвано.
Самые замечательные лица нашего общества были старик ходжа и молодой гусар, оба из свиты посольства Халиль-Паши в Петербурге (1829 г.). Четыре года протекло со времени их возвращения в Константинополь, но думаю, что если бы все говорили в это время, не издержали бы запаса занимательных рассказов о своем путешествии от берегов Босфора до берегов Невы, и о чудесах поразивших их азиатское воображение на севере, и[249] одетых ими в фантастический колорит арабских сказок. Особенно в эту эпоху, когда правоверные еще повторяли протяжное Машаллах, пробежавшее по всем устам Стамбула при вид русского лагеря на азиатском берегу Босфора, когда поговаривали об отправлении нового посольства в Петербург, рассказы путешественников имели особенную привлекательность для стамбульской публики.
Рассказы ходжи были в самом деле занимательны; он твердо уверен, что русские извозчики вместо того, чтобы навесить талисманы на своих лошадей для предохранения от сглаза, как это делают турецкие сеисы, или конюхи, навешивают себе на спину огромный талисман с таинственными цифрами; даже зимою нацепляют на свои бороды белые значки, вероятно также от сглаза. Этого последнего замечания ходжи я долго не мог себе растолковать, и насилу догадался, что он вероятно видел бороды извозчиков покрытые инеем, потому что после стал рассказывать, что в кибитке, на пути из Петербурга, он преспокойно уснул, и спутники его разбудили, уверяя, что это опасно, и вероятно захотели[250] подшутить над ним и склеили его вежди, так что он на силу мог открыть глаза.
Все его замечания о Петербурге уверили бы вас, что первым признаком варварства-- это увлекаться тем, что любопытно и не замечать истинно изящного. Из всего, что мудрый ходжа, человек проведший свой век над тайнами восточной мудрости, видел в нашей столице, его наиболее поразил -- кто бы угадал? -- Толстый фарфоровый китаец, виденный им на какой-то фабрике, и который, неизвестно каким колдовством, махал руками, качал головою, болтал языком, и если бы заговорил, то ходжа его принял бы за восточного мудреца. Это напомнило мне всем известный ответ одного турецкого посланника, по возвращении его из Лондона; его спросили, что он увидел более примечательного в этом городе. Инглизы (Так турки называют англичан.), отвечал он, много говорили мне о каком-то Парламенте; но я в нем ничего не видел, как только сотни две или три киафиров, которые сбираются слушать сказочников, и сидят без трубок[251] до полуночи; но однажды на улице я видел вещь истинно примечательную: какой-то искусник перебрасывал в одно время от руки в руку три апельсина, и даже успевал иголкою их прокалывать на воздухе.
О театре почтенный ходжа не хотел ничего рассказать; балеты поразили его воображение, но строгость Оттоманских приличий запрещала ему и вспоминать о них. Заметим здесь, что азиаты, во время своего пребывания в какой-нибудь европейской столице, имеют обыкновение скрывать удивление, возбуждаемое в них чудесами искусств; они, не зная чему прилично более удивляться, боятся прослыть невеждами в глазах неверных, притворяются, будто находят все весьма натуральным, и таким образом показывают, что все то, что составляет предмет удивления для европейца -- у них вещь самая обыкновенная; таков мусульманский патриотизм. Ходжа говорил, что театр есть ничто иное как особенного рода палаты, в которой сбираются неверные смотреть на представление карагёза; читатель найдет далее некоторые подробности о карагёзе, которого я имел удовольствие[252] видеть вместе с почтенным ходжею в этот день. Ходжа не ездил на балы; он еще прежде но балам посланников в Пере и Буюкдере знал, что человеку сколько-нибудь благовоспитанному, и имеющему хотя поверхностное понятие о мусульманской морали, вовсе не прилично в них показываться. Он был восхищен зимней ездою в Петербурге, ее спокойствием, скоростью и каким-то особенным чувством наслаждения, которое внушается скользким полетом саней, скрипением снега и игрой пристяжной. Он сравнивал петербургские сани с каиками Стамбула; сани также скользят по снегу и режут снег, как летучие гондолы режут влагу Босфора; украшены бронзой, как каики резьбою, покрыты мехом, как каики ковром; а главное сходство, о котором долго толковал своим слушателям наш путешественник-- это свойство саней ехать по Неве; один только важный недостаток, что в санях нельзя расположиться так свободно, протянуть ноги и подчас уснуть, как в каике; в таком случае не было бы нужды, чтобы слуга, стоя пред вами на коленах, длинным опахалом[253] наведал на вас прохладу, как это делается в каиках вельмож. Если бы в Стамбуле были сани, ходжа дал бы им другую форму, более удобную для полуденной лени; но сани неизвестны на берегах Босфора, раскаленных полуденным солнцем. Что касается до солнца, то ходжа в своем путешествии убедился, что оно исключительно занято освещением и согреванием правоверного. Халифата, и едва успевает раза два три в год заглянуть к гяурам; "вольно им мерзнуть в жить впотьмах, когда им столько раз предложено открыть ставню своего ума к свету Исламизма" (Так как по закону Пророка нет другой войны, кроме священной войны за вру, предполагается, что пред открытием ее халиф должен предложить неприятелю принять исламизм и его книги.).
Ходжа заметил еще, что долгие ночи северной зимы были бы выгодны для рамазана правоверных; закон, налагающий на них пост в продолжение двадцати восьми дней рамазанской луны, дал им волю есть сколько угодно по ночам; и самые строгие османлы, которые отказывают себе даже в чашке кофе и в[254] трубки табаку в рамазанские дни, ожидают кругом сытного стола вечерней пушки Сераля, возвещающей захождение солнца; эти ночи посвящены гастрономическим наслаждениям в целом Стамбуле "доколе рассвет не позволит различить белую нить от черной". Ходжа вероятно забыл, что долгие ночи северной зимы заменяются долгими днями лета, и что когда рамазан случится летом (рамазан бывает попеременно во все времена года) правоверные должны будут отказаться на целой месяц от пищи.
Такого рода были замечания ходжи о севере; молодой его спутник простодушно восхищался всеми чудесами Петербурга, которого воспоминания остались в нем, как баснословные воспоминания о Багдаде и о дворе халифов остались у восточных пародов, и в котором соединял он и осуществлял все чудеса созданные его воображением. Философические рассказы ходжи и поэтические рассказы молодого офицера заняли собеседников во весь этот день, посвященный свадебному пиршеству.