Спасибо тебе за вести о славянофилах6 и за стихи на Дмитриева -- не могу сказать, как то и другое порадовало меня 7. Если не ошибаюсь в себе и в своем чувстве,-- ненависть этих господ радует меня -- я смакую ее, как боги амброзию, как Боткин (мой друг) всякую сладкую дрянь; я был бы рад их мщению, и чем бы оно было действительнее, тем для меня отраднее. Я буду постоянно бесить их, выводить из терпения, дразнить. Бой мелочной, но все же бой, война с лягушками, но все же не мир с баранами.

Как показался тебе 12 No "Отечественных записок"?8 "Мельхиор" -- божественное произведение9. Ж. Занд постигла таинство любви получше всех немцев, и в штанах и в юбках. Ее любовь -- не чувственная, хотя и изящная любовь италианца, не восторженная, бесконечная в чувстве и пустая в содержании, романтическая любовь немца, не бессознательно-непосредственная, хотя и глубокая любовь англичанина; ее любовь -- действительность и полнота всякой любви. "Мельхиор" потряс меня, как откровение, как блеск молнии, озарившей бесконечное пространство,-- и я пролил слезы божественного восторга, священного безумия. Бога ради, прочти в 12 No "Библиотеки для чтения" драму "Густав Адольф" -- эта вещь возбудила во мне экстаз, и ты поймешь, что мне понравилось10. Я начинаю вырабатываться -- ложная поэзия меня уже не надует, чувствую, что созерцание мое возвысилось до общего, до идеи. Отчего не хлынут у меня слезы исступления -- о том я не могу сказать более, как недурно. Что восторгает мой дух, того я не могу хвалить, но тем я живу утроенною жизнию и наслаждаюсь блаженным ясновидением. Кстати: ты срезался на "Consuelo" -- это великое, божественное произведение. Чтобы убедиться в этом, стоит прочесть страницу от строки: "Tout â coup il sembla à Consuelo que le violon d'Albert parlait, et qu'il disait par la bouche de Satan..." {"Вдруг Консуэло почудилось, что скрипка Альбера заговорила и устами Сатаны произнесла..." (фр.).-- Ред. }11 и пр.

Как тебе моя статья о Баратынском? Она скомкана, свалена, а, кажется, чуть ли не из лучших моих мараний.

Я сейчас из театра. "Женитьба" пала и ошикана. Играна была гнусно и подло, Сосницкий не знал даже роли. Превосходно играла Сосницкая (невесту), и очень, очень был недурен Мартынов (Подколесин); остальное все -- верх гнусности. Теперь враги Гоголя пируют12. В театре Струговщиков познакомил меня с Брюлловым, который сказал мне, что давно меня знает, давно желал познакомиться, сказал это с простотою и радушием; а я, как дурак, молчал, не видя вокруг себя ничего, кроме свиных рыл. Горбунов под руководством самого Моллера копирует его "Девушку с кольцом"13 и надеется сбыть копию рублей за 500.

"Игроки" Гоголя запрещены театральною цензурою, то есть дураком -- мальчишкою Гедеоновым, следовательно, запрещены произвольно, без всякого основания14. Что до прочих пьес Гоголя -- они все принадлежат М. С. Щепкину. Гоголь об этом пишет к Прокоповичу,-- и вот собственные слова его, которые выписываю с дипломатическою точностию: "Все драматические сцены, составляющие четвертую часть, принадлежат все Щепкину. Это нужно разгласить и распространить, чтобы меня не беспокоили и не тревожили другие актеры какими-нибудь письмами и просьбами. На всякую просьбу Щепкина снисходи и постарайся, чтобы сделано было все, что он просит. Половина драматических отрывков должна остаться ему для будущего бенефиса в будущем году, потому что я для театра ничего не произведу никогда" 15. Пожалуйста, передай это Михаилу Семеновичу.

Насчет хлопот Погодина насчет оживления онанистического его "Москвитянина" можно сказать одно: хватился монах, как уж смерть в головах. <...>16

В театре я сижу у бенуара -- глядь, в ложе -- Жени Фалькон и m-lle Anna. Во мне и дух замер. Фалькон понимает по-русски. "Женитьба" их занимала, как нас занимают письма Де-Мина о Китае17, и они выражали свое удивление с французскою живостию. Эх, черт возьми... молчание, молчание!..18 Вообрази себе: Фалькоп на содержании у Яковлева,-- Краевский показал мне его тут же -- рожа хуже ж... Но бог с нею, с этою Фалькон -- вот Анна, как я вблизи-то порассмотрел -- эх, но молчание, молчание...

Жить становится все тяжелее и тяжелее -- не скажу, чтобы я боялся умереть с тоски, а не шутя боюсь или сойти с ума, или шататься ничего не делая, подобно тени, по знакомым. Стены моей квартиры мне ненавистны; возвращаясь в них, иду с отчаянием и отвращением в душе, словно узник в тюрьму, из которой ему позволено было выйти погулять. Это ты от меня уже слышал, но сколько бы я ни повторял тебе этого, никогда не буду в силах выразить всей действительности этого страшного могильного ощущения. Был грешок -- любил я в старину преувеличить иное ради поэзии содержания и выражения; но теперь -- бог с нею, со всякою поэзиею -- немножко спокойствия, немножко веселости я предпочел бы чести сильно страдать. Теперь настала пора, когда не до поэзии, когда страшно уверяться в прозаической действительности собственного страдания, а уверяешься против воли. Ты знаешь, что я не люблю ни с кем жить вместе и, как медведь, люблю одиночество своей берлоги; поверишь ли, дошло до того, что стало необходимостию разделить с кем-нибудь свою квартиру. Но с кем? Кроме тебя, я мог бы жить с Кольцовым, да где его взять. Радехонек был бы я теперь приезду моего доброго и сумасшедшего Поля и почел бы себя счастливым, поселив его в моей зале. С тоскою вспоминаю время, которое ты у меня жил. Бывало, возвращаемся вдвоем, поболтаем, прежде чем заснем. Ворочусь один -- ничего -- вот звонок зазвенит. Мне было приятно, когда ты даже будил меня. А уж не могу и выразить тебе не удовольствия, а просто счастия, когда, возвращаясь один, я видел со двора приветный свет в моих окнах и заставал тебя священнодействующим за таинством чаевания или какого-нибудь смакования. Теперь мне мало соседства,-- я желал бы жить с тобою, как мы жили в последний твой приезд. Черт меня возьми, я фразерствовать не люблю, по крайней мере теперь, и почту за подлость уверять тебя в том, чего или нет совсем, или меньше, нежели сколько объявляется. И потому -- прими это, как хочешь -- а я скажу тебе, что со дня на день более и более чувствую, что сближаюсь с тобою, что ты один -- мое все на земле, и что без тебя я был бы дрянь дрянью. Может быть (да и верно так, а не иначе), это от того, что приходит плохо и других источников счастия нет; но что за нужда, отчего бы ни было, а оно так. Бога ради, пиши чаще и больше -- твое письмо праздник для меня. Ты счастливее меня -- с тобою Герцен, которому крепко, крепко жму руку; а я один, ей-богу, один.

Поездка моя в Москву едва ли сбудется; по крайней мере, отложится до февраля, если не свершится чуда, которого, впрочем, неоткуда ожидать. А между тем я чувствую, что эта поездка воскресила бы и оживила бы меня и физически и нравственно, по крайней мере, до весны. Вообрази себе: каждое утро выливаю на себя ведро воды самой холодной -- пытка такая, что страшно спать ложиться при мысли об утре. Но, кажется, это здорово -- по крайней мере поутру свеж, простуды не боюсь, а при испражнении кровь так и льется.

Г-н Милановский дал мне хороший урок -- он гаже и плюгавее, чем о нем думает К.-Левиафан 19. Если увидимся, не говори со мной о нем -- мое самолюбие жестоко страждет при мысли, что я способен так глупо ошибаться в людях.