Март.

Здесь подхожу к описанию страннейших событий, разрезавших точно молния и без того неприглядную жизнь того времени; впрочем эпитет "страннейший", "страннейшая", "страннейшее" должен собой испестрить все страницы записываемого хода жизни эпохи 1912-1916 годов; все здесь -- "страннейшее"; самая моя жизнь того времени -- удивительный парадокс, богатейшая пища для общества психических исследований; вот ведь теперь не скажу, чтоб моя жизнь доставляла мне материал разных "странностей"; с 1917 и до 1924 года так мало мне жизнь доставляет поводов к склонению прилагательного "странный" во всех падежах; моя жизнь настоящего времени -- трудная, напряженная, полная всевозможных забот, интересов; но события этой жизни нисколько не странны; между тем период от 1912 года до 1917-го очень странен; стоит предо мною он, как жизнь в жизни; и эта жизнь в жизни имела свое рождение, рост и смерть; теперь, озираясь, себя я могу вопрошать: принадлежала ли эта жизнь моей жизни? Или кто-то, во мне поселившись, изжил себя и меня безвозвратно покинул? Если бы я проследил рождение этого "некто", который просунувшись в мои органы восприятия ими воспользовался, поглядел на действительность, в ней увидел все в "странном" свете, оставил в душе свои "странные" записи и излетел из меня, -- если б я проследил рождение во мне этого "некто", то, пожалуй, не мог бы я фиксировать 1912 год, как год начала "странных" происшествий в моей жизни; "странности" этого года пожалуй лишь разразились в "престранности"; "странности" начались со мной раньше; пожалуй эпоха их открывается с 1909-го года, а не с 1912-го. И тогда период остраннения длится дольше: он захватывает эпоху с 1909 года до 1917-го; но тогда эпоха эта совпадает с годами встречи с Асей Тургеневой; не в жизни ли с ней "остраннения"! Так я одно время и склонен был думать. Действительно: Ася человек "странный" во всех отношениях до антропософии подверженный всяким медиумическим влияниям (так, вступление в жизнь с ней для меня ознаменовывалось всевозможными явлениями -- вплоть до спиритических стуков); но вглядываясь еще пристальнее, я устанавливаю, что самое появление в моей жизни этой "странной" женщины подготовилось "остраннением" моей судьбы и моими переживаниями на рубеже меж 1908 и 1909 годами; в ту пору я значительно "постраннел"; и результатом "странностей" моих уже явление передо мной "странной" Аси. Собственно говоря, "странный" период открылся сближением с Анной Рудольфовной Минцловой, меня заразившей своими розенкрейцерскими мечтаниями; я бы назвал этот период погружением в "оккультизм". В самом деле: 1909 год открывается для меня: сближением с Минцловой, чтением оккультических книг, занятиями астрологией; и из всего этого, как из тумана заря, проступает Ася; наш путь с Асей начинается исканием "внутреннего пути", томлением среди просто "литературной среды", углубляется событиями в Брюсселе 1912 года, встречей с Штейнером, поездками вслед за ним; и появлением в Дорнахе; кстати сказать: лекции Штейнера эпохи 1912-1916 годов главным образом лекции на оккультные темы и темы эсотерические. Позднее самое расширение антропософии связано с переменою круга тем лекций Штейнера: вступают темы педагогические, общественные, философские, сама антропософия теряет свой концентрированный, оккультический привкус.

Итак, понятно, что эпитет "странный", "странная", "странное" пестрит эти воспоминания, как значок определенной тональности, открывающий нотную строчку; вся тональность годин была "странная" для меня. Последующие революционные годы протекали под знаком другой тональности в этой [слово неразб. -- Публ.] тональности воспоминания о предыдущих годинах, о "странных" годинах являлись музыкальным фоном революционной действительности; в ней оккультная "действительность" растворилась; и звучала, как музыка; в этот последующий период моей душе стал особенно внятен Шуман; мой вопрос о годах "странной" жизни моей, не получая ответа, как бы растворился в глубиннейшем изживании музыки Шумана. Соната, посвященная Кларе Вик, "Крейслериана", "Фантазия", "In der Nacht" и другие произведения Шумана {Ср. ВОСПОМИНАНИЯ О ШТЕЙНЕРЕ: "Так безумие великого Шумана вызвучилось [вызвучивалось] задолго в прекрасных звуках "Ин Дер Нахт", "Фантазии", сонаты, посвященной Кларе Вик, и в "Дихтер Либе"" (с.225). Клара Вик (Clara Wieck, 1819-1896, жена Шумана с 1840 г.) -- ей посвящена соната No 1, ор. II (1832-35). "Kreisleriana", op. 16 (1838); "Phantasie", op. 17 (1836-38); "In der Nacht" ("Phantasiestücke", op. 12, No 5, 18327-37). О значении Шумана для Белого см. примеч. на с.644 ПЕТЕРБУРГА (M., 1981).} стали для меня любимейшими, моими в полном смысле слова; от всех "странных" лет во мне осталась, доселе живет недоуменная меланхолия.

Итак, после этого разъяснения, возвращаюсь к краткому описанию жизни моей того времени: март месяц весь был повит для меня флёром жуткой тоски и недоумения, связанных с переживанием моих отношений к Наташе и к Асе, к доктору Штейнеру, к антропософии даже; мисс Чильс от нас переехала; освободилась третья комната, в которой мы устроили одновременно: и мою приемную, и кабинет; в ту пору я усиленно занимался разработкою своей книги; писалась глава: "Световая теория Г ё те"; она давалась мне особенно трудно; нужно было пропустить через себя оба тома Гёте; том теории и том "Geschichte der Farbenlehre"; далее надо было свести к единству сложнейший комментарий доктора; и внятно изложить книгу доктора "Goethes Weltanschauung" сквозь призму составшегося представления: "Световая теория в свете антропософии". Помнится, что у меня вставал ряд сомнений по поводу многих вопросов, связанных с гетизмом; сомнения свои я высказывал доктору Гёшу; и он посильно мне отвечал на мои вопросы; но меня далеко не все удовлетворяло; и я стал спрашивать, с кем из гетистов-антропософов мне мижно было бы встретиться; мне указали на Шолль, как на хорошую гетистку; она жила в Арлесгейме с двумя подругами американками (Шолль когда-то встретила нас при вступлении нашем в А.О.; она занималась с Наташей и Асей немецким языком); помню, как я отправился к Шолль, приготовив ей ворох вопросов; но после двух-трех вопросов, поставленных ей, я вполне убедился, что она некомпетентна, и на философские проблемы мои она не ответит мне никогда; она только хорошая начетчица по вводительным статьям Штейнера к Гётеву тексту. Она откровенно сказала мне: "Поговорите с д-ром Штейнером". Не помню, как я искал свидания с Штейнером, но вскоре же оно состоялось; и было длительно; д-р весьма внимательно выслушал мою концепцию световой теории, входил в детали, отвечал на мои вопросы, связанные с Декартом и Ньютоном; мы говорили о новой теории строения материи; д-р рекомендовал мне сочинения физика Планка; и совершенно поразил своею осведомленностью в ходе развития естественнонаучных вопросов последнего времени; между прочим: он мне сказал, что общая линия моей позиции взята верно: ".Я прежде, -- заметил он, -- хотел дать философское обоснование антропософии, а потом отвлекся в другую сторону; философией антропософии мало кто интересовался; разумеется всем проблемам, затрагиваемым на курсах моих, можно было бы дать философское обоснование..."

Беседа с доктором познавательно удовлетворила меня весьма; обо мне и о странных состояниях сознания моего мы не говорили; а мне было скверно: умственное переутомление сказывалось бессонницей; сердечный невроз сказался удушьем; иногда я почти не мог говорить; боязнь о здоровье Аси обострялась (вечерами продолжалась повышенная температура у ней); отношения к Наташе, принявшие форму болезненного эротизма, меня удручали (примешивались припадки ревности к Метнеру); отношения с Поццо приняли натянутый характер; я старался отвлечься от Наташи, и тогда страсть моя к ней разражалась припадками чувственности вообще; я стал испытывать чувственность к женщине вообще; в это время многие женщины, попадавшиеся мне, возбуждали во мне чувственность; и я испытывал чувство стыда, что я, антропософ, не умею побороть в себе этой чувственности. Эти припадки чувственности сопровождались ощущением гонения и навож-дения; мне начинало казаться, что кто-то образом женщины (то образом Наташи, то первой встречной) преследует меня. Подготовлялось нечто вроде мании преследования. Очень помнятся мне мои путешествия в Базель; и бесцельные, одинокие блуждания по улицам, в сыром тумане; по-прежнему я забирался в кинематограф; и сонно просиживал перед развернутой панорамой картин. Эти поездки в Базель оставляли в душе какой-то мутный след; мне почему-то делалось в Базеле жутко; и все-таки: я стал часто уезжать в Базель, чтобы хотя на день оторваться от сидячей жизни.

Помнится, что символом моей судьбы стал мне образ дюреровской гравюры: "Рыцарь и Смерть"; эта гравюра висела над моим рабочим креслом; я подолгу вглядывался в гравюру; она казалась мне вещей: я как бы говорил себе: "Это ты мрачный рыцарь, поехавший в смерть". Иногда возникал в сознании моем образ роковой черной женщины; и я порою сближал ее с образом Наташи; чаще же мне казалось, что Наташа лишь проводник этой женщины; что какая-то черная женщина есть -- это мне чаше и чаще казалось: и она-то губит меня, возбуждая во мне чувственность к женщине вообще.

В это время под холмом, на котором стоял "Ваи", было отстроено бетонное отопление весьма странной формы; оно напоминало дикое существо с рогатой головою; рога -- разветвлялись; это были -- трубы; отопление соединялось с "Ваи" подземным коридором; было жутко на вахтах спускаться в это отопление подземным ходом; отопление бывало заперто; выйти из него -- значило: пройти коридором; охватывало чувство: вдруг этим коридором пройдет кто-нибудь.

Уже стояла весна: мы выставили окна; гром орудий слышался сильнее; и как-то особенно мучил меня. Как-то у нас состоялось мое чтение одной из глав книги против Метнера; присутствовали: Наташа, А.М. Поццо, Петровский, Сизов, Трапезников. Сизов был смущен резкостью моего тона; скоро он поехал в Цюрих; и должно быть рассказал Метнеру о моих нападках на него, потому что в Дорнахе появился Метнер, какой-то раздраженный и злой; он пришел ко мне с Сизовым и с первых же слов начал явно придираться ко мне; речь зашла о нашей былой деятельности в "Мусаге те". Я сказал, что в инциденте со мной "Мусагет" был неправ; он -- вспылил; тогда Ася спокойно повторила мои слова: "Да, все-таки "Мусагет" был неправ". В ответ на это со стороны Метнера последовал взрыв дикого крика; он выскочил из нашего дома, не простившись; Сизов побежал за ним; впоследствии Метнер сказал Поццо: "Конечно, я погорячился: мне очень грустно, что я не извинился перед Анной Алексеевной". Несколько дней я ждал, что он пришлет извинительное письмо Асе; он его не прислал; тогда я послал ему короткую, спокойную записку, в которой просил его не бывать у нас и не адресоваться ко мне письмами, пока он находится в состоянии, не могущем нас гарантировать от подобных вспышек.

Так оборвались навсегда мои отношения с Метнером, бывшие некогда столь близкими (с 1902 года до 1911-го).

В это же время я очень тяжело воспринял одну из лекций д-ра Штейнера, в которой он говорил против "символизма", причем под "символизмом" д-р разумел "аллегоризм"; мне показалось, что выпад этот был выпадом против моей книги "Символизм", которую я когда-то поднес Марии Яковлевне; по окончанию лекции я вскочил и громко сказал (чуть ли не вскричал): "Мы, символисты, года твердили, что между символом и аллегорией дистанция громадных размеров: под символизмом мы разумеем нечто другое..." И я демонстративно убежал с лекции; мою вспышку заметили Мария Яковлевна и графиня Калькрейт, сидевшая за моей спиной; когда я убежал, она сказала Асе: "Это -- ничего: это барометр падает; когда падает барометр, со мной бывают такие же вспышки..." А Мария Яковлевна, встретившись со мной через несколько дней, улыбаясь, сказала: "Я слышала, что вы сердились на доктора за его слова о символизме; так ведь он говорил не о символизме в вашем смысле, а о том символизме, который имел место в Германии".