Вообще я ощущаю себя крайне нервным в этот период; и испытываю огромную тоску по России; однажды Сизов мне говорит (это было на портале): "Знаешь, Боря, Дорнах -- не для нас, русских: сюда можно будет впоследствии приехать на курс и провести несколько праздничных дней; но жить всегда -- нет и нет!" В это время Сизов и Петровский стали задумываться о том, что пора им двигаться в Россию; Сизов уехал в начале мая, с Форсман (петербуржанкою); Петровского я провожал в июне.

Дорнахская атмосфера становилась мне порой поперечь горла; дух догматизма и глупого педантизма множества "теток", расселившихся в Арлесгейме, меня раздражал; особенно раздражали сплетни, распространяемые "тетками"; я говорил себе, что вот уже 3 года как я вращаюсь среди антропософов; и в конце концов я пне узнан"; мои моральные устремления, мои литературные труды абсолютно никого не интересуют, а сложнейшие душевные переживания мои -- "нуль"; как был я для всей этой массы "unser lieber naive Herr Bugaïeff", так и остался; кроме того: я стал замечать, что некоторые из наших членов точно косятся на меня; между мною и ими будто пробегает "черная кошка"; так, Энглерт, прежде такой внимательный ко мне, стал явно меня сторониться; охладели мои отношения с Рихтером; Седлецкие тоже неприязненно оглядывали меня; Валлер и Митчер выказывали холодность; Классен и Эккартштейн -- тоже; холодок в отношении к себе я подмечал и у Шолль. Кто особенно меня не любил, так это -- Вольфрам (председательница Лейпцигского отделения, в то время жившая в Дорнахе: ее дочь занималась усердно эвритмией); чаще я виделся с д-ром Гёшем, относившимся к нам с большою симпатией; ближе сходились мы с мужем и женою Полляк (оба занимались живописью); Полляк был интересен между прочим тем, что еще до антропософии годы шел мистическим путем и имел "стигматы". В это время появились в Дорнахе муж и жена Стракош (из Вены); она была художница, а он -- инженер, интересовавшийся естествознанием (впоследствии Стракош стал преподавателем Вальдорфской школы) {О Вальдорфской школе см. примечание к воспоминаниям М.Н. Жемчужниковой о Московском Антропософском Обществе (МИНУВШЕЕ, т.6, с.46).}. Оба у нас бывали.

Более сближались мы с Ван-дер-Паальсом, который появлялся у нас чаще и чаше. И вычертился русский кружок, с которым встречались мы почти постоянно: Ильина, Дубах, Фридкина, Н.А. Маликов, К.А. Лигский, ставший антропософом и усердно работавший над стеклами в мастерской Рихтера. (Т.А. Бергенгрюн и Т.Г. Трапезников были моими особенными личными друзьями в то время.) Кажется, в то самое время к Трапезникову начал наезжать Мих. Петр. Кристи из Лозанны, где он жил вместе с Луначарскими; он с интересом расспрашивал о постройке "Ваи" и брал от Трапезникова книги доктора (которые, кажется, ему переводил Луначарский); к Ильиной стал из Берна приезжать Гавронский (философ-когэнианец и социал-революционер); Ильина познакомила его со мной; он однажды явился ко мне и попросил меня рассказать ему основы теории знания Штейнера; его водили на "Ваи" и хотели испросить разрешение на лекцию доктора. Но впуск посторонних был очень строг; Гавронского не пустили; он очень обиделся; и, кажется, перестал появляться в Дорнахе. Наташа в это время усиленно занималась у Рихтера в мастерской на стеклах; ей поручили красное стекло, на котором должна была быть вырезана огромная голова "посвящаемого", сделанная с наброска д-ра Эккартштейн (помнится, когда Эккартштейн работала над рисунком своим, она рисовала "глаза" с меня); в группе резчиков по стеклу, сгруппированных в домике Рихтера, помню: братьев фон-Май, Седлецких, Лигского, Ледебура (с которым мы мало стали видаться); скоро к этой группе присоединилась молоденькая художница фон-Орт, ставшая в 16-м году невестою Ледебура, а потом вышедшая замуж за Лигского (уже после моего отъезда). В это время начались интенсивные работы художников по подготовке к раскраске куполов "Ваи". М.В. Сабашникова работала над картиной "Египетского Посвящения"; Перальтэ разрабатывала один из мотивов большого купола; Линде и Полляки (муж и жена) работали над эскизами малого купола; Асе поручил Рихтер разработать один из мотивов для стекла. К тому времени д-р вылепил голову Христа, а англичанка Мэрион с этой модели разрабатывала огромную статую Христа (из пластилина); статуя впоследствии должна была быть вырезана из дерева.

Апрель.

Приближалась Пасха; начались усиленные репетиции эвритмических номеров, долженствующих фигурировать на пасхальном празднестве: Ася и Наташа принимали деятельное участие в репетициях; страстную неделю я просто задыхался от тоски, от мутности, от какой-то загрязненности атмосферы вокруг; в довершение всего меня волновал и мучил обозначившийся прорыв западного фронта; я, как пасифист, хотел бы, чтобы война вовсе окончилась; и окончилась вничью; я готов был даже на то, чтоб стать на точку зрения пораженчества, при условии, что окружающие нас немцы-антропософы станут на такую же точку зрения; но видеть довольство этих немцев тем, что наши солдаты гибнут, чувствовать самоуверенное потирание рук у тебя за спиной, -- нет: на это я был несогласен.

Кроме того: атмосфера, сгустившаяся над нашей колонией, была просто ужасна; впоследствии Энглерт признавался М.В. Са-башниковой, вспоминая об этом времени: "Тогда, действительно, в Дорнахе пахло каким-то козлом". (Разумел он козла шабаша.) Чему приписать эту странную атмосферу, не знаю. Помню лишь, что пасхальная лекция д-ра была печальна; я вернулся с лекции и встретил отчаянием пасхальную ночь {На Пасхе, 4 апреля (н.ст.), Штейнер читал лекцию "Drei Faustgestalten". В тот же день была первая эвритмическая постановка "пасхальной сцены" из ФАУСТА. }.

Скоро доктор и Мария Яковлевна уехали в Германию, -- недели на две {15-23 апреля (н.ст.) Штейнер провел в Берлине, где он читал серню лекций.}; в домике доктора проживала одна Валлер.

Вот тут-то и произошел со мною незабываемый по странности (опять это слово!) случай; я внутренне в последний раз разорвал все с Наташей; и тотчас почувствовал около себя чье-то жуткое присутствие; состоянье сознания моего, истощенного уже двухмесячной с лишним бессонницей, было ужасно: днем я спал наяву (события жизни протекали в каком-то сплошном тумане); а ночью не мог сомкнуть глаз до зари, забываясь слегка на рассвете.

И вот (помнится, это было в четверг, на Фоминой неделе) однажды, находясь в таком сонном состоянии, я взял бумагу и пером стал царапать какие-то закорючки; из закорючек сложилось до ужаса жуткое, женское лицо; в лице была печать сатанизма; я показал Асе это лицо; и она отстранила его от себя, сказав: "Фу, какая гадость!" А ночью произошло со мной следующее: я, по обыкновению, не спал; и томился; Ася спала; свет в моей комнате был зажжен; вдруг, плотно притворенная дверь, ведущая в коридорчик, сама собой растворилась; в обычных условиях она не могла раствориться; я вскочил с постели и притворил ее; но едва я лег, как дверь опять растворилась; я чувствовал, что что-то невидимое (верней, кто-то невидимая) наполнило комнату; я почувствовал, -- кто-то страшный стоит у моего изголовья; верней, -- кто-то страшная, потому что было явно, что это -- страшная женщина; я вскочил с постели, разбудил Асю, рассказал ей о явлении с дверью; Ася не обратила на это внимания; и заснула. Я, по обыкновению, провел ночь в бессоннице.

На следующее утро меня охватила тяжелая тоска; и точно невидимая сила вытянула из дому; совершенно безвольно я стал бродить по окрестностям, не помню, как очутился у трамвайной остановки в Нижнем Дорнахе; не знаю почему неожиданно для себя сел в трамвай и увидел, что еду в Базель: "Зачем?" -- подумалось мне; в Арлесгейме в трамвай села одна из американок; Шолль ее провожала на станции; мне показалось, что Шолль посмотрела на меня особенно значительно. Очутившись в Базеле, я бесцельно забродил по улицам; остановился у домика Эразма, пошел обратно, забрел в какой-то неуютный и мрачный кинематограф; почему-то мне показалось, что ряда за два за мной сидит фрау Поольман-Мой; но я не вгляделся: я даже не знаю, почему мне это показалось: видел ли я ее, или приснилось, что видел, -- не знаю; я был точно в трансе; помнится, около меня были свободные места; что показывали на экране, не видел; вдруг, во время представления, раздвинулась черная занавеска и женское существо, все в черном, странной, шмыгающей походкою прямо направилось ко мне, село рядом со мной, хотя почти весь ряд был пустой; существо прижалось ко мне; я не знаю, почему я не отодвинулся: руки и ноги мои оцепенели, а черная женщина продолжала ко мне прижиматься, отчего мне делалось жутко; ужас меня охватил, а я не мог двинуться; так сидели мы в пустом почти ряду, странно прижатые друг к другу; в антракте вспыхнул свет; я сделал попытку взглянуть в лицо странной соседки, но она как-то гадко повернулась ко мне спиной; я мельком увидел неприятно-странные черты ее лица и как будто красный шрам на худой тонкой шее; свет погас и черная женщина опять прижалась ко мне; меня охватило отвращение; преодолевая тяжесть, сковавшую руки и ноги, я поднялся с места, взглянув в лицо своей соседки; во тьме неясно я увидал безобразные черты ее; она опять повернула от меня лицо; я бросился прочь из "Кино"; в страхе, наполненный точно туманом, я сел в трамвай, уносясь в Дорнах; как во сне по дороге запомнились лица мне нескольких из наших; помнится, что когда я бежал из Нижнего Дорнаха к нам, на холме, мне казалось, меня кто-то преследует; я чувствовал внутренний запрет говорить с Асей о непонятном для меня происшествии в "кинематографе". Едва я пришел домой (Аси не было дома) -- стук в дверь: "Herein..." Входит Шолль; я удивился ее появлению; обычно она никогда не бывала у нас; лицо Шолль меня поразило опять, как и на станции в Арлесгейме; она смотрела на меня с напряженным вниманием; и точно взглядом испытывала; она спросила, прищурив глаза, точно она знала об охватившей меня лихорадке, -- последствии встречи в кинематографе: "Ну, как вы себя чувствуете?.." Я принужденно ответил: "Да ничего..." Шолль с недоверием на меня посмотрела; и с неопределенным выражением сказала: "Ну, вот и хорошо". Она вернула мне взятый у меня томик Гёте. Мне показалось, что ее появление у нас только предлог -- посмотреть на меня; я подумал: "Для чего ей надо знать мое самочувствие?.." Помнится, -- с тяжелой грустью, под вечер, я вышел на луг перед нашим домиком; встретил Наташу; у нее были в руках цветы; у меня вырвалось что-то горькое; я сказал: "Ну вот, начинается весна, а я тут, точно скот бессловесный..." Почему я это сказал, не знаю. Помнится, как в тумане: встретил Ильину с приехавшим к ней Гавронским.