В то время имел он домашний, семейственный вид; он просиживал дома с Л. Д.; иногда отправлялся -- "по делу", в редакцию; никогда не засиживался; уходил на прогулки -- по островам; и простаивал часто у взморья, встречая закаты; он возвращался -- повеселевший и бодрый, играя вскипающей строчкой стихов; от статей того времени не осталось следа; не расскажешь теперь, что такое вытрескивали ремингтоны редакции; а певучие строчки Блока, настоянные на приморском закате, остались России; молчанье его огласилось навеки; а "горлодер" скольких важных вопросов повергся в глубокое, гробовое молчание.

Сам А. А. написал через несколько лет о "горлодерах" тогдашнего времени: "Пока мы рассуждали... о бесконечном прогрессе -- оказалось, что высверлены аккуратные трещины между человеком и природой, между отдельными людьми, и, наконец, в каждом человеке разлучены душа и тело, разум и воля". И далее: "Когда я заговорил о разрыве между Россией и интеллигенцией, более всего поразил меня удивительный оптимизм большинства возражений: до того удивительный, что приходит в голову, не скрывается ли за ним самый отчаянный пессимизм? Говорил я о смерти, мне отвечали, что болезнь излечима... Я говорил о расколе; мне отвечали, что... нечему раскалываться... Страшно слышать: "Болезнь излечима, болезни нет, мы сами -- все можем". Когда ступишь ногой на муравейник, муравьи начинают немедленно восстановлять разрушенное... Они -- в своей вечной работе... как во сне... В таком же сне -- бабочка, танцующая у пламени свечи... Цвет интеллигенции... пребывает... в вечном... сне, или -- в муравьиной куче. Это -- бесконечное и упорное строительство с пеной у рта, с падениями. Один сорвался -- лезет другой, другой сорвался -- лезет третий. И муравейник растет... И вдруг нога лесного зверя... ступает в самую середину... Отклоняется в обсерватории стрелка сейсмографа. Еще неизвестно, где произошло событие, какое событие. Через день телеграф приносит известие, что уже не существуют Калабрия и Мессина -- двадцать три города, сотни деревень и сотни тысяч людей..."226

Я сознательно привожу эту длинную выписку; она -- в духе тех мыслей, которыми А. А. Блок мне описывал отношение свое к окружающим литературно-общественным спорам, -- кипящему муравейнику, неспособному предотвратить свою гибель от лапы прохожего зверя, иль той мировой катастрофы, которую прозирал он всегда с мировою зарею, о чем гласят строчки стихотворения "Гамаюн". А "мировые вопросы" Д. С. Мережковского ему казались в те дни только бабочкой, затанцевавшей у пламени свечки; он пламя уже видел; он видел, что "бабочка" скоро погибнет; его ж приглашали выслушивать "трепеты бабочкиной пыльцы [облетающей с] крыльев" -- религиозно-философские рефератики, иль "рык" Мережковского -- в туфлях с помпонами; "туфли с помпонами" -- эгоизм, выпирающий из общественных схем: "Или мы (т. е. Зина и Дима и я; а в конце концов -- я, ибо Зина и Дима -- работники, собирающие мне материалы), иль -- никто..." Да, "помпоны" -- хронический субъективизм объективнейших положений Д. С., над которыми со снисходительным добродушием часто пошучивал А. А. Блок у себя в кабинете; порой он взрывался: тогда он писал об осклабленной каменной маске, -- о выражении лица Мережковского, нашедшего парадокс: "А знаешь ли, Зина..?"; А. А. повторял очень часто все то, что потом было сказано им в его ярких статьях "Россия и интеллигенция": "Есть священная формула, так или иначе повторяемая всеми писателями: "Отрекись от себя для себя, но не для России" (Гоголь). "Чтобы быть самим собой, надо отречься от себя" (Ибсен). "Личное самоотречение не есть отречение от личности, а есть отречение лица от своего эгоизма" (Вл. Соловьев). Эту формулу повторяет решительно каждый человек... Эта формула была бы банальной, если бы не была священной... Только тогда, когда эта формула проникнет в плоть и кровь каждого из нас, наступит настоящий "кризис индивидуализма ".

В преодолении "индивидуализма" со стороны всех тогдашних "путей" А. А. чувствовал фальшь; этой фальшью являлась ему откровенная смесь субъективнейших переживаний З. Гиппиус с бедной схоластикой Д. С., размешанной устремленьями "вопросо-жизненников", далеких от жизни и от вопросов, связанных с катастрофой сознания, о которой А. А. говорит: "Мы еще не знаем в точности, каких нам ждать событий, но в сердце нашем уже отклонилась стрелка сейсмографа. Мы видим себя уже как на фоне зарева..." 227 Религиозно-философские собеседования Мережковских на огненном фоне действительной катастрофы казались А. А. неудачною карикатурою: "Теперь они опять возобновили свою болтовню, но все эти обозленные и образованные интеллигенты, поседевшие в спорах о Христе, их супруги, свояченицы в приличных кофточках, многодумные философы и лоснящиеся от самодовольства попы, знают, что за дверьми стоят нищие духом... А на улице -- ветер, проститутки мерзнут, люди голодают, их вешают; а в стране -- "реакция", а в России жить трудно, холодно, мерзко. Да хоть бы все эти болтуны в лоске исхудали от своих исканий... -- ничего в России бы не убавилось и не прибавилось..." 228

Все эти мысли в Блоке мне были хорошо известны еще тогда -- в 1905 году; и было известно, что на снисходительное поглядывание "сверху вниз" на него в редакции "Вопросов Жизни" он и тогда внутренне отвечал строками своей более поздней статьи: "Что же, просвещайтесь, интеллигенты; не думайте только, что "простой человек" придет говорить с нами о Боге. Мы поглядим на вас и на ваши "серьезные искания"; поглядим да и выплеснем... на вас немножко винной, лирической пены: вытирайте лысины как знаете..." 229

Общественность Блока в то время свершалась не в заседаниях, а -- в прогулках по Петербургской стороне; иногда он захватывал на прогулки меня; мы блуждали по грязненьким переулкам, наполненным к вечеру людом, бредущим от фабрик домой (где-то близко уже от Казарм начинался рабочий район); здесь мелькали измученные проститутки-работницы; здесь из грязных лачуг двухэтажных домов раз дав а ли с я пьяные крики; здесь в ночных кабачках насмотрелся А. А. на суровую правду тогдашней общественной жизни; о ней же он, мистик-поэт, судил резче, правдивей, реальней ходульных общественников, брезгующих такими местами, предпочитающих "прения" с сытыми попиками.

Приговор всей общественности Мережковским сочетался в А. А. с очень тонким вниканием в психологию их как людей очень маленьких, очень запутанных; в их интимном, в неповторимом -- любил; в том смысле он даже с какою-то трогательностью относился к "помпонам" на туфлях Д. С. Мережковского; мы очень часто определяли людей в это время; мне помнится, что А. А. соглашался, смеясь, что будто бы Мережковский -- какой-то "коричневый" и что пахнет корицею от него (в умопостигаемом смысле); действительно: этот цвет сопровождал Мережковского всюду; ходил он в коричневом пиджаке вдоль стены с коричневатого цвета обоями, посасывая коричневую сигару; обложки его толстых книжек -- и те: были часто каких-то кофейно-коричневых и коричнево-желтоватых оттенков (он сам выбирал эти краски, наверное); может быть (не ручаюсь), раскуривал он у себя в кабинете курительными бумажками, распространяющими запах корицы; казалось мне: этот запах есть запах "идейно-общественной" атмосферы квартиры его; вероятней всего это -- запах душистых сигар, перемешанный с духами З. Н. (Тубероза Loubin).

А. А. нежно любил в Мережковских -- интимных субъективистов, неповторяемых, оранжерейных цветов, заболевших "общественностью" и потерявших от этого свою ценность; так редкие пальмы, заболевающие в теплицах, роняют прекрасные листья; и видишь лишь волосатые корни, да выпирающий безлистный торчок; "религиозно-философское общество", движимое Д. С., для А. А. было только "торчком" Мережковского.

-- Ну, а какой же по-твоему "Дима"?

-- Какой?