Толкнув дверь, я увидел, что в ней стояла, по-прежнему, невыносимая жара. Я сел на диван и погрузился в раздумье.

Меня стеснял спрятанный у меня в кармане нож. Я вынул его и положил на пол.

Оружие, с его ромбическим лезвием, имело солидный вид. Между рукояткой и сталью находилось маленькое колечко из рыжеватой кожи.

Рассматривая кинжал, я вспомнил о серебряном молотке. Мне пришло на память, с какой легкостью я держал его в руке, когда хотел ударить...

И вдруг -- все подробности разыгравшейся накануне сцены предстали предо мной с поразительной ясностью. Но я даже не вздрогнул. Казалось, что принятое мною решение предать немедленно смерти виновницу преступления давало мне возможность восстановить без малейшего волнения все жестокие детали события.

Если я раздумывал о своем поступке, то лишь для того, чтобы ему удивиться, а не для того, чтобы вынести себе приговор.

"Как! -- сказал я себе. -- Я убил Моранжа, который, как и все, был ребенком, стоил стольких страданий своей матери и причинил ей в детстве столько мучительного беспокойства своими болезнями. Я пресек эту жизнь, обративши в прах пирамиду любви, слез и коварства, называемую человеческим существованием! Поистине, какое удивительное приключение!"

И это было все. Ни страха, ни угрызений, ни того шекспировского ужаса, который бывает после убийства и который еще ныне, несмотря на то, что я стал разочарованным и пресыщенным скептиком, заставляет меня содрогаться, когда я остаюсь ночью один в темной комнате.

"Ну, -- подумал я, -- пора. С этим делом надо кончить".

Я поднял кинжал и, прежде чем сунуть его в карман, взмахнул им, как бы для удара. Я остался доволен. Рукоятка оружия крепко сидела в моей руке.