— Сысоев, Михайлов, ко мне! — позвал артиллерист. Густые усы его намокли и опустились на губы. — Погодка, прах ее возьми, — невнятно пробормотал он.
— Чертова погодка! — проговорил Горбунов как будто с удовольствием. — Но ничего, не жарко…
Он посмотрел на часы и только тут заметил, что в кулаке у него зажат размокший кубик кофе с молоком… Горбунов вспомнил Лукина и поискал вокруг глазами, рассчитывая еще увидеть комиссара.
«Кажется, он боялся, что не успеет съесть свои кубики, — сообразил, наконец, старший лейтенант. — Надо бы проститься», — мысленно упрекнул он себя, но тут же позабыл о Лукине.
Торопясь, он пошел на свой командный пункт, так как до начала атаки оставалось несколько минут.
Уланов сидел вместе со связистами у телефонного аппарата. Он промок, его трясло от холода, но, как ни странно, физические мучения сделали его менее чувствительным к впечатлениям боя. Мины лопались неподалеку, но он содрогался уже не от их характерного звука, а от воды, стекавшей по спине. Он сопел, стискивал зубы, стараясь побороть ледяной озноб. Занятый собой, Николай снова не заметил, как началась атака. Он испуганно поглядывал на Горбунова, спокойно ходившего среди деревьев, громко отдававшего приказы. Этот необыкновенный человек, одинаково недоступный, казалось, для страха и для страданий, заставлял Николая еще сильнее переживать свою беспомощность. И он сжимался, опускал глаза, желая остаться незамеченным. Неожиданно его позвали к старшему лейтенанту, и Николай вытянулся перед ним так, будто приготовился выслушать свой приговор.
Немцы ввели в бой фланкирующие пулеметы: надо было подавить их, и Горбунов написал об этом артиллерийскому командиру. Передавая Уланову бумажку — мокрую, в фиолетовых потеках, — старший лейтенант взглянул на связного. Тот был бледен, но ореховые глаза его ярко блестели; дождевые капли дрожали на юном, чистом подбородке.
— Быстро… одним духом, — сказал Горбунов.
«Откуда такой?» — подумал он, и теплое чувство на секунду шевельнулось в нем.
— Слушаю, — сдавленным голосом ответил Николай.