Лекция, прочитанная в С.-Петербургском университете 3 ноября 1879 года.

4 октября 1855 года скончался Грановский, 4 октября 1879 года скончался Соловьев. Но не одним только случайным совпадением цифр эти два имени соединяются в памяти учеников того и другого; они соединяются преимущественно воспоминанием о том блистательном времени Московского университета, когда он был центром умственной жизни не одной Москвы, но и всей России. Для людей другого поколения может показаться странным сопоставление блестящего, остроумного, живого Грановского с сосредоточенным, как бы, как бы суровым Соловьевым, с Соловьевым, которого общество привыкло считать представителем строго ученого, фактического знания, главою школы, основывающейся исключительно на архивных документах. Этот взгляд общества и мешает оценить Соловьева как следует, оценить его с той стороны, с которой он сам желал быть ценимым, которою он сам дорожил. Помню, раз, в заседании Археографической Комиссии, собравшемся у покойного А.С. Норова, говорили о трудах одного очень уважаемого ученого, который любил выводить свои мысли из полного собрания фактов и печатал свои работы вполне в том виде и порядке, как он вел их. Соловьев сказал при этом: "У кого нет черновых тетрадей, да кто же их печатает". В другой раз, бывши у него, я упомянул -- в разговоре о недолговечности ученых -- об одном русском научном деятеле, который сохраняет свежесть и в преклонных летах и которого труды еще фактичнее. "Разве это наука?" -- заметил на это Соловьев. Для него, как и для Грановского, -- в этом их самое большое сходство, -- история была наука, по преимуществу воспитывающая гражданина. Для того и для другого поучительный характер истории заключался не в тех прямых уроках, которыми любила щеголять историография XVIII века и которыми богаты страницы Карамзина, где выставляются герои добродетели, как на Монтионовских состязаниях, в пример для подражания, чудовища порока, как спартанские пьяные илоты, в образец того, чего следует избегать; нет, ни тот, ни другой из этих незабвенных профессоров не считал историю "зеркалом добродетели", но каждый из них имел в виду другую цель; они старались воспитать в своих слушателях сознание вечных законов исторического развития, уважение к прошлому, стремление к улучшению и развитию в будущем; они старались пробудить сознание того, что успехи гражданственности добываются трудным и медленным процессом, что великие люди суть дети своего общества и представители его, что им нужна почва для действия; не с насмешкою сожаления относились они к прошлому, но со стремлением понять его в нем самом и в его отношениях к настоящему: "Спросим человека, с кем он знаком, и мы узнаем человека; спросим народ об его истории, и мы узнаем народ". Этими словами Соловьев начал свой курс 1848 года, когда я имел счастье его слушать: в истории народа мы его узнаем, но только в полной истории, в такой, где на первый план выступают существенные черты, где все случайное, несущественное отходит на второй план, отдается в жертву собирателям анекдотов, любителям "курьезов и раритетов". Кто так высоко держал свое знамя, тот верил в будущее человечества, в будущее своего народа и старался воспитывать подрастающие поколения в этой высокой вере. С этой-то воспитательной целью такие профессора держались преимущественно общих очерков, где в мелочах не теряется общая мысль. Таким был всегда характер курсов Грановского, таким постепенно делал свой курс Соловьев; но и на первых своих шагах в университете он уже давал много места общим соображениям и выводам. Соловьев умел ценить Грановского: "Вы блистательно представили французские общины, -- говорил он на докторском диспуте Грановского, -- которые расцвели пышным цветом на страницах Августина Тьерри и засушены в гербариях немецких ученых". Но не одно это роднит двух этих наших наставников: сознание тесной связи между прошедшим и настоящим, сознание долга растить в настоящем будущее побуждало их с сердечным интересом относиться к событиям настоящего. "Листок современной газеты, -- говорил Грановский, -- так же дорог для историка, как хартия летописи". Соловьев, живя в мире прошлого, умел скорбеть и о невзгодах настоящего и радоваться его радостям: никогда не забуду я той глубокой скорби, с которой он говорил о наших неудачах в Крымскую войну, что тогда далеко не было общим явлением в среде нашей интеллигенции. Теперь вам понятно, почему я начал свои поминки о Соловьеве сравнением его с Грановским, с которым так странно соединила его случайность кончины в один день. Перейдем же к беглому очерку жизни и деятельности Соловьева.

Сергей Михайлович Соловьев родился 4 мая 1820 года. Он был сыном законоучителя первой Московской гимназии, где и получил свое первоначальное образование. По свидетельству его автобиографии в "Словаре профессоров Московского университета", еще в эту пору он начал интересоваться историей; говорят, что тогда он прочел "Историю Государства Российского", которая в нескольких последовательных поколениях пробуждала любовь к России и к русской истории: на ней воспитывался Погодин, на ней вырос Соловьев, ею зачитывалось поколение первых учеников Соловьева. Никем не замененная, она, к сожалению заброшена последующими поколениями; а между тем трудно найти книгу более способную в гимназические годы пробудить и патриотизм, и любовь к истории. Недостатки Карамзина незаметны в этом возрасте, а достоинства его именно приноровлены к нему: его величавый рассказ поражает воображение, а художественное умение выбирать подробности мешает забраться скуке. К сожалению, в наше время отвыкли от карамзинского языка; раннее знакомство с народной речью, при всем своем высоком значении, имеет одно неудобство; оно нас слишком отдаляет от писателей не только XVIII века, но даже и начала XIX. Таким образом, никем не замененный Карамзин утратил, быть может, слишком рано все свое воспитательное значение; его читает теперь только специалист или как пособие, или как материал для характеристики его времени. Не то было сорок лет тому назад, и Соловьев воспитался на Карамзине.

Поступив в университет, откуда он вышел в 1842 году, Соловьев сделался слушателем двух профессоров, которые представляли тогда две враждующие партии в науке русской истории: он слушал М.Т. Каченовского и М.П. Погодина. Хотя Каченовский уже перешел на кафедру славянских наречий, но ученики его еще писали, и сам он на лекциях высказывал свои воззрения. "Старик уже дряхлел, -- рассказывал мне как-то С.М. Соловьев, -- но оживлялся всякий раз, когда приходилось выражать какое-нибудь сомнение: тогда глаза его горели". Каченовского мало помнит современность; полной оценки его нам еще приходится ждать, и хотя В.С. Иконников в своей почтенной монографии "Скептическая школа" и собрал для нее много данных, но лучшим, что мы имеем о Каченовском, все-таки остается краткая биография его в "Словаре профессоров Московского университета", писанная Соловьевым. Каченовский отрицал первоначальную летопись, "Слово о полку Игореве", "Русскую Правду"; Погодин доказал неосновательность его сомнений. Этим почти можно ограничить все то, что известно о Каченовском; а во имя чего Каченовский отрицал, чем плодотворно было его отрицание, почему, в сущности, победитель оказывается побежденным, это остается показать и доказать. Здесь, впрочем, не место слишком много говорить о Каченовском, и мы можем сказать только, что в основе его сомнений лежала мысль о постепенном росте общества: ему казалось, что в летописях заключаются представления о состоянии общества более зрелом, чем то, какое могло быть в действительности; в сущности, Каченовский отвергал не самые летописи, а выводимые из них толкования; своими сомнениями он заставил снова пересмотреть вопросы и тем вызвал новое движение исторической науки -- вот важная заслуга Каченовского. Он приучил искать в фактах связи, общего смысла; он поднялся над "низшею критикою", водворенной в нашей литературе Шлецером, к "высшей критике"; по словам С.М. Соловьева, он старался "сблизить явления русской истории с однохарактерными явлениями у других и, что всего важнее, преимущественно у славянских народов". С этой стороны он явился предшественником и учителем самого Соловьева. Иное дело Погодин, у которого были две очень важные стороны: инстинктивное понимание русской жизни и точность ученой исследовательности; это последнее качество преимущественно способствовало ему нанести тяжкие удары Каченовскому и его школе. Но до общих воззрений Погодин не возвысился и чувствовал к ним какой-то ужас; с этой стороны деятельность его была более отрицательная, чем положительная; оттого большая часть его жизни прошла в "борьбе не на живот, а на смерть" (заглавие сборника его полемических сочинений) с общими воззрениями, появлявшимися в продолжение его долгой жизни. Нет сомнения в том, что полемика его была очень полезна для движения науки: указывая слабые стороны каждой школы, он учил будущих деятелей избегать крайностей; нет сомнения в том, что меткие афористические замечания Погодина, брошенные им в разных статьях, путевых заметках и т.п., принесли и принесут свой плод; но общего воззрения Погодин не создал и не мог создать; а между тем общее воззрение было крайне необходимо для объединения фактов, для возможности поступательного движения вперед. Когда позднее Соловьев принес в науку это общее воззрение, Погодин немедленно вооружился против него и почти тридцать лет сряду был его неутомимым противником. Во время пребывания в университете Соловьев еще не определился и работал в "древнехранилище" Погодина, где ему удалось отыскать рукопись, оказавшуюся 5-й частью истории Татищева. Заметка его об этой безымянной рукописи, обстоятельно доказавшая ее принадлежность Татищеву, обратила на себя внимание, и рукопись была обнародована в "Чтениях общества истории и древностей российских". Кончив в 1842 году курс, Соловьев поехал за границу. В Праге он завел сношения с тогдашними корифеями чешской науки, о чем, по свидетельству одного из его некрологов, он вспоминал незадолго до смерти, перебирая только что изданную переписку Погодина со славянскими учеными; в Праге Вигель читал ему свои записки и сначала увлек его своим талантом; и тогда новая история интересовала его не менее древней. В Париже он слушал лекции Мишлэ и поместил о них заметку в "Москвитянине". В 1845 году Погодин оставил кафедру, и, рекомендуя несколько лиц в свои преемники, назвал и Соловьева. Весной 1845 года Соловьев был назначен преподавателем, выдержав предварительно магистерский экзамен. Любопытно, что покойный А.И. Чивилев (нам рассказывали современники), заподозрив Соловьева в славянофильстве, не хотел пропускать его. Действительно, в эту пору Соловьев бывал в славянофильских кружках, да и после, расходясь с ними в воззрениях на европейское просвещение и Петровскую реформу, он сохранил много общего с ними, преимущественно в теплом религиозном чувстве, которое всегда его отличало. Ал.Н. Попов, бывший живой летописью этого времени, уверял меня, что магистерская диссертация Соловьева создалась под влиянием разговоров в этих кружках. Осенью в 1846 году была им защищена диссертация "Отношения Новгорода к в. князьям"*. Книгу встретили приветливо в журналистике, тогда ревностно следившей за ученой литературой (я помню в высшей степени сочувственную статью "Отечественных Записок"); общая надежда тогда обратилась на Соловьева. Позволю себе личное воспоминание: я помню, с какой жадностью читал я тогда эту диссертацию и каким неожиданным светом облились для меня события древней русской истории. Нельзя не сомневаться в том, что диссертация Соловьева поставила один из важнейших вопросов русской истории на настоящую почву. Сличение Новгорода со средневековыми городами, которое тогда было очень в ходу, стало невозможным, лишь только Соловьев показал, как выросли Новгородские учреждения на туземной почве, как много было в жизни Новгорода общего с жизнью других русских городов; остается только еще один шаг: сближение этой жизни с древнеарийской вообще и античной в особенности. Труды А.И. Никитского (мы не считаем их свободными от заблуждений) направлены именно в эту сторону, в чем их самое важное значение; но путь указан уже и Соловьевым: его теория старых и новых городов основана столько же на известном месте летописи: "на чем старшие положат, на том и пригороды станут", сколько и на аналогии с античным миром. Теория старых и новых городов едва ли может считаться вполне безупречной; во всяком случае, она объясняет переход от Киевской к Суздальской Руси односторонне; тем не менее, мы должны признать, что эта остроумная гипотеза сослужила свое дело: указала на необходимость найти внутреннюю связь между двумя периодами русской исторической жизни.

______________________

* Замечу для библиографа, что в отдельном издании нет приложений, которые помещены при втором издании (в Чтениях).

______________________

С 1845 года до настоящего академического года (за исключением небольшого перерыва) Соловьев занимал кафедру в Московском университете. Все некрологи говорят о преподавании его в последние года, вот почему нелишним будет припомнить и того молодого профессора, которого слушали мы в 1848-1849 годах. Соловьев в то время читал два курса: общий для словесников III и юристов II курсов и специальный для словесников IV курса; специальные курсы составляли обыкновенно продолжение общих и представляли подробное изложение того периода, на котором остановился курс общий. Из таких специальных курсов образовались статьи в "Современнике": "Обзор событий смутного времени" и "Обзор царствования Михаила Федоровича". Читавшие эти статьи не могут не пожалеть, что первая из них не была перепечатана: VIII том "Истории России", в котором отброшена вся критическая часть, далеко ее не заменяет. Общий курс 1848-1849 годов начинается понятием об истории, как народном самосознании; затем, охарактеризовав разные виды летописей краткими, но меткими чертами, профессор переходил к изложению историографии, причем останавливался и на записках современников. Изложение историографии кончается на Полевом, о котором Соловьев выражался, что он задумал переделать Карамзина по Карамзину же. Изложение науки начиналось со всем известного теперь географического очерка русской территории, вошедшего в первый том "Истории России"*. Но в то время этот очерк был совершенной новостью (статья Надеждина в "Библиотеке для чтения" была мало известна); после Соловьева такой очерк сделался необходимой принадлежностью каждого общего сочинения по русской истории. За географией страны следовало изложение дружинной теории происхождения варягов Руси, теории, на которой, по моему мнению, скорее, чем на какой-нибудь другой, может и до сих пор останавливаться историк. Событий варяжского периода нам Соловьев не рассказывал, но представил прекрасную характеристику деятельности первых князей (в 1846-1847 годах он рассказывал и сами события, что я знаю по тетрадкам товарищей); изложение удельного периода было сокращением его докторской диссертации, а Смутное время было изложено по статьям, появившимся в "Современнике". Помню живо превосходную характеристику Смутного времени, как эпохи, когда все старые начала, подавленные Москвой, восстали, пробовали добиться господства и, потерпев крушение, уступили место здоровым элементам, желавшим, прежде всего, порядка и безопасности от внешних врагов и внутренних крамол. Время первых Романовых и Петра еще представлялось в беглых очерках, в первом наброске будущей картины. Таков был курс, который слушали с удовольствием мы, только что выслушавшие талантливый курс К.Д. Кавелина, в основах мало различавшийся от курса Соловьева, но останавливавшийся преимущественно на бытовой стороне: так, у г. Кавелина много места занимал древний славянский быт, которого Соловьев, выдвинувший на первый план политическую историю, не касался.

______________________

* Раньше он появился в "Отечественных Записках" 1850 года.