Кроме занятий по русской истории, Ешевский в ту пору читал много латинских поэтов, в особенности Виргилия и Плавта, которого тогда комментировал покойный Шестаков. Ешевский прочел в зиму всего Плавта. По-гречески он не занимался, не имея предварительной подготовки, да и требования были велики: Гофман задал ему написать о сослагательном и желательном наклонении в "Одиссее"; Ешевский написал это сочинение (по-латыни) с помощью синтаксиса самого Гофмана и двух грамматик, причем угодил профессору тем, что сохранил его мысль о субъективном значении одного из этих наклонений и объективном другого. Хороший балл Гофмана был ему щитом от дурных баллов на старших курсах: так он и не выучился по-гречески, о чем сильно жалел. В середине года мы поселились вместе; я привез из деревни довольно большое (для студента) собрание книг по русской истории и помню, что Ешевский тогда принялся читать записки XVIII века (Шаховского, Данилова, Грибовского, Манштейна), которые нашлись в этом собрании. Всеобщей историей Ешевский еще не думал заниматься тогда: Грановский читал в этом году только в начале, а потом захворал и перестал ходить на лекции; Кудрявцев вначале как-то мало нравился, и я помню, что Ешевский, только готовясь к экзамену, почувствовал большое уважение к его преподаванию и стал говорить о нем иначе, чем в начале курса, когда, впрочем, Кудрявцев отталкивал слишком мелочно-подробным изложением переселения народов и совершенным отклонением широких картин, в которых Грановский был художником; в преподавание Кудрявцева, как и в лицо его, надо было всмотреться, чтобы оно начало нравиться. Перешедши на III курс, Ешевский познакомился с Кудрявцевым, который обратил на него внимание на переходном экзамене, убедившись по ответам, что имеет дело с человеком, не только заучивающим лекции, но и думающим о их содержании. Под влиянием Кудрявцева, Ешевский стал заниматься среднею историей и начал ее с эпохи Меровингов: блестящие очерки Августина Тьерри указали ему главный источник Григория Турского; Кудрявцев настаивал тоже на том, чтобы этот летописец был изучен. Том Букетовского собрания добыт, и Ешевский засел за чтение его; делал выписки, составлял указатель предметов.

Работал он неутомимо: живо помню, как часто он целую ночь не гасил своей свечи. Вместе с изучением Григория Ешевский читал французских историков, изображавших ту эпоху: Августина Тьерри, Гизо, Легюеру, Фориеля, и делал из них выписки. Так подготовлялось его кандидатское рассуждение "Григорий Турский", во введении к которому заметно сильное влияние Гизо; в этом введении рассматриваются три главные элемента нового мира: Рим, варвары и христианство; затем следовала биография Григория и история времени по его сочинению. Знакомство с источниками (кроме Григория, прочитаны были и другие летописцы этого тома Букетовского собрания) и с литературой, живое и правильное изложение обратили на себя внимание и Грановского, с которым вследствие того и сблизился Ешевский по окончании курса. На III же курсе Ешевский, занимаясь преимущественно средними веками, читал и римских историков: тогда были прочитаны Тацит, Аммиан Марцедин и Scriptores Historia Augusta, тогда же прочитано было несколько сочинений по другим частям средней истории (исключительно французских), между прочим Гиббон. Усиленные занятия расстроили его здоровье, и без того слабое, и летом 1849 года он поехал в башкирскую степь пить кумыс, взявши с собою кое-какие книги по всеобщей истории (беллетристов он читал мало, и то почти исключительно поэтов).

Я помню, как оживленно рассказывал Ешевский по возвращении о степи и верховой езде, как юмористически представлял степное гостеприимство: сование в рот кусков мяса в знак уважения и т.п. Он возвратился совсем поправившись; но осенью этого года постиг его нравственный удар, который снова пошатнул его здоровье, хотя еще усиленнее заставил его приняться за работу. Он все более и более делался специалистом, не только истории, но и известного периода, времени Меровингов. Еще раньше в наших разговорах он высказывал ту мысль, что только долгое и пристальное изучение одного предмета делает человека человеком и что начинать непременно надо с частностей. Этому воззрению он остался верен всю жизнь и нередко, завлекаясь тем или другим вопросом, снова возвращался к своим любимым Meровингам, видя в этой поре, и совершенно основательно, начало новой европейской жизни; главные его занятия ограничивались, таким образом, периодом последних римских императоров и первых варварских королей. Этому периоду посвящен и конченный его труд "К.С. Аполинарий Сидоний" и предполагавшаяся докторская диссертация о Брунегильде, для которой он, между прочим, много работал в парижской библиотеке. Ему же посвящены были три года его университетских чтений в Москве. Этим принятым, так сказать, на себя обязательством Ешевский сдержал свою пылкую, впечатлительную природу: интересовало его, в сущности, очень многое, и даже, желая знать все для него интересное тщательно и добросовестно, он вдавался иногда и в другие вопросы с тем же жаром, с которым занимался главным. Отсюда происходит видимое противоречие, многих заставлявшее думать, что в сущности он раскидывался; но такое воззрение несправедливо. Сознавая ясно, что ни одного исторического вопроса нельзя изучить отрешенно от других, Ешевский занимался иногда многим; мог и увлекаться по природе своей, но постоянно возвращался к одному. Дальше мы увидим, что многие занятия его условливались и внешними обстоятельствами. Другие, наоборот, считали Ешевского по природе узким специалистом вследствие того, что по рассудку он старался ограничить себя известной специальностью. Такой взгляд тоже ошибочен. Ешевский, повторяю, интересовался очень многим: что бы любопытного ни попадалось ему на пути, он непременно остановится и начнет добиваться смысла; но он умел ограничивать свои увлечения. Вероятно, в то время уже сложился у него план вести преподавание истории постепенными специальными курсами, ибо и тогда уже он не раз говаривал, что тем или другим займется после, и удивлял тех из наших товарищей, которые интересовались преимущественно ближайшими к нам эпохами, своим упорным пребыванием в средних веках. Если бы он знал по-гречески, он, может быть, начал бы с греческой истории; но при знании только латинского языка он не мог и идти иначе. Конечно, много значит также и влияние Кудрявцева.

В 1850 году Ешевский кончил курс и осенью того же года получил место преподавателя истории в младших классах московского Николаевского института. Скоро явились и другие уроки. Через год писал он ко мне в деревню: "У меня теперь 18 уроков в неделю, и не знаю, от непривычки или от чего-нибудь другого, но я устаю страшно. Лучшее время тратишь на эти обязательные занятия и приходишь домой с усталою головой, часто совершенно неспособный для своих занятий. Притом еще обстоятельство, которое мне ужасно досадно. Везде древняя история. Наконец это несносно: на Солянке и в Воспитательном доме, на Тверском бульваре и у Арбатских ворот повторяют одно и то же. Еще счастье, что в некоторых местах можно уклониться от общей схемы и дать себе волю поговорить, не стесняясь узенькими рамками преподавания. Такие случаи, впрочем, редки. Я стараюсь помогать чем-нибудь этому несносному положению. Например, я принял за правило перед каждым уроком в институте из Римской империи прочитывать соответствующие главы из Тита Ливия и т.п.". Так серьезно смотрел он на свое дело. Он не говорит в этом письме, но я наверное знаю, что все лучшие учебники были им перечитаны; далее сам он в том же письме говорит, что одолел Шлоссера и читает Vortrage uber die alte Geschichte Нибура. Уроки его были чрезвычайно интересны; он старался внушать ученикам любовь к занятиям: давал книги, заставлял делать письменные отчеты, составлял сам для них записки. Эти записки были готовы к печати, но не явились по случайным обстоятельствам. Уроки, утомляя его физически и, быть может, подрывая здоровье, в нравственном отношении было до известной степени полезны; сам успех уже ободрял и вызывал на новые труды. Эти же уроки дали ему возможность запасаться книгами. "Ты верно удивишься, -- писал он ко мне осенью 1852 года, -- когда я скажу тебе, что у меня по всеобщей истории более 300 томов на выбор: весь Фориель, Тьерри, Гизо, Нибур, Грот, Маколей, Ранке и т.д. Это единственная хорошая сторона моей рабочей жизни".

С 1851 года начинается его литературная деятельность статьей о труде П.Н. Кудрявцева, помещенной в "Московских Ведомостях"; подробная рецензия этой книги назначалась для "Современника", и первая половина ее, заключающая в себе изложение книги с некоторыми замечаниями, между прочим, о характере Феодориха, которого Кудрявцев слишком идеализировал и которого Ешевский вводит в ряд других варварских вождей, подчинившихся римскому влиянию, была доставлена весной 1851 года в редакцию. Осенью этого года вот что писал мне Ешевский: "Я передал первую статью (сокращенную и несколько измененную) Панаеву, который дал честное слово мне и потом Т. Н. Г., что она будет напечатана тотчас по получении. Я ждал и не посылал второй статьи. Кончилось дело тем, что первая осталась в кладовой "Современника", вторая у меня в конторке. Я не получал ни малейшего известия от редакции. Говорил только Т.Н. (Грановский), который был очень оскорблен этим поступком, что редакция находит эту статью слишком серьезной для нашей публики, для которой потребны легкие статьи, вроде писем о русской журналистике Нового Поэта, достойно заменившего Дружинина". А между тем для этой второй статьи, долженствовавшей заключить в себе разбор некоторых вопросов, поднятых Кудрявцевым в его книге, преимущественно вопроса о происхождении средневековой общины, употреблено было Ешевским много труда: "почти все лето, -- говорит он в том же письме, -- т.е. до конца июля я проработал над второй статьей о "Судьбах Италии". Написавши ее в первый раз, я изорвал, когда прочитал критику Тимофея Николаевича (Грановского в "Отечественных Записках", вошла и в "Сочинения"), и переделал совершенно или, лучше сказать, написал снова. Не думай, впрочем, чтобы рецензия Т.Н. заставила меня переменить свои мысли о развитии городов в Италии. Мне кажется, он мало обратил внимания на новые исследования. Слишком занятый авторитетом Савиньи, он все доказательства берет из его же книжки, между тем как, мне кажется, сам Савиньи теперь поискал бы новых в защиту своего мнения". Такое суждение о Грановском в то время могло бы показаться дерзостью. Так велик был авторитет Грановского! Ешевскому делает большую честь, что в этом случае он не стал на стороне Грановского. Несколько раньше Ешевского постигла другая литературная неудача: он написал статью о русских песнях, в которой, под влиянием начинавшихся тогда толков о мифологии, хотел представить, отчасти исторически, состояние двоеверия в русском народе. Статья эта была доставлена в "Отечественных Записках" и не напечатана, не помню под каким предлогом. В 1852 году его статьи уже появляются в "Отечественных Записках". Тогда он напечатал обозрение исторической литературы за 1851 год и рецензию лекции Грановского. Первой статьей он сам был очень недоволен, хотя она была не хуже статей подобного рода, помешавшихся в журналах, а для начинающего была и очень хороша; правда, что статья его о книге Г. Рославского в "Моск. Ведомостях" была лучше по изложению, так как в обозрении исторической литературы заметна торопливость. В жизни Ешевского, сколько я знаю по его письмам и по рассказам, это время было хорошим временем, хотя к этой же поре относится утрата некоторых дружески связанных с ним лиц. Вообще он был любим и родными, и теми семьями, где он давал уроки, и литературным кружком, к которому примкнул. Центром этого кружка, в котором постоянно жил Кудрявцев, куда часто являлся Грановский и где бывали все, кроме славянофилов, была в то время умная женщина, отличавшаяся большою начитанностью, много видевшая. В ее приятном обществе можно было не всегда играть в карты, что в то время составляло поневоле развлечение многих умных людей. Правда, были в этом кружке некоторые крайности западного направления; но тогда они не так резко поражали, как поразили бы теперь. Но зато в этом кружке строго осуждались легкость, пустозвонство, выражалось уважение к науке и серьезной литературе, употреблялись все усилия не пасть нравственно; словом, в нем жил тот дух Московского университета, о котором я уже говорил.

Труды преподавательские, срочная литературная работа, приготовления к магистерскому экзамену, для которого он читал страшно много, сломили его здоровье, и в начале 1853 года он вытерпел сильную горячку. Мысль его до того была занята всем читанным в последнее время, что, по свидетельству родственницы его, часто навещавшей больного, в бреду он все рассказывал содержание книги Гуртера "Geschichte Innocenz III". Медленно выздоравливая, Ешевский провел лето в Нижнем, и осенью этого же года был назначен адъюнктом по кафедре русской истории и русской статистики в Ришельевский лицей на место Н.Н. Мурзакевича, получившего должность директора этого лицея. Вместе с Ешевским поехали туда же два других молодых профессора А.В. Лохвицкий и А.М. Богдановский, которые и составили свой особый кружок. Тяжела была на первое время жизнь москвичей в новом для них городе: жалованье незначительное, книг нет. Вот что писал Ешевский П.Н. Кудрявцеву по этому поводу: "Здешняя библиотека хуже гимназической: да и то, что есть, испорчено. Здесь город промышленный, и потому в самом лицее образовалась своего рода промышленность. Все лучшие статьи в журналах вырваны и украдены. От этой беды не ушел даже горный журнал, несмотря на то что он сдан в библиотеку неразрезанным. Стыдно сказать, что в этом главную роль играют не студенты. И теперь еще остался один главный промышленник такого рода. Частью по моему требованию, журналы, лежащие в профессорской, закованы в станки. Если не поможет, придется приковывать их, как средневековые библии, на цепь. Таким образом Сергей Михайлович (Соловьев) обеспечил меня главными источниками". Соловьев прислал Ешевскому из Москвы все важнейшие издания Археограф. Комиссии. Соединение двух разнородных предметов было тоже тяжело для Ешевского. "Вот уже два с половиною месяца, -- пишет он в том же письме, -- как я читаю лекции и до сих пор не могу привыкнуть к своему положению. Право бессовестно наложить на молодого преподавателя шесть часов и два совершенно разные предмета. Все время уходит только на то, чтобы сколько-нибудь приготовиться к лекции, чтобы прочитать ее, не краснея перед слушателями. Писать лекции нет никакой возможности. Я составляю только самый подробный конспект из статистики. Из русской же истории не успеваю и того делать. Страшно неловкое положение. Из статистики я учусь в одно время с студентами. Недавно был один у меня студент третьего курса, оставленный на второй год Мурзакевичем, и в разговоре высказал мне общее удивление курса, отчего я целые 16 лекций читал о народонаселении. Я объяснил причину: перед начатием лекций я знал об этом предмете столько же, сколько и они. Я решился читать статистику подробно, собирая и сводя все, что могу найти в официальных источниках, и, мне кажется, только этим путем мне удастся совладать с предметом". Что не пройдено, то предполагал Ешевский заставить студентов приготовить по книге И.Я. Горлова. Полный курс он намерен был составить только через два года. Конспекта я не нашел в бумагах покойного, но нашел много выписок, заметок, указаний статей этнографических и статистических, относящихся, очевидно, к этому времени.

Курс истории тоже стоил больших работ; курс этот потому был в особенности затруднителен Ешевскому, что он должен был быть общим, обнимать всю русскую историю до последнего времени и оканчиваться, если не ошибаюсь, в течение одного года. Ешевский не довел курса до конца и, кажется, прочел только до Петра Великого, остановившись долго на литературе истории и на быте славян русских. Сколько помню, по тетрадкам, которые я когда-то проглядывал у одного из одесских студентов того времени, курс этот был составлен под сильным влиянием еще недавних лекций С.М. Соловьева: родовые отношения занимали главное место в изложении периода удельного; в изложении литературы Ешевский тоже был под влиянием Соловьева. Не без влияния на Ешевского, как и на многих в то время, оставался П.В. Павлов, которого оба мы часто встречали у П.Н. Кудрявцева в 1849 году, когда Павлов приезжал в Москву держать экзамен и защищать свою докторскую диссертацию; в этой диссертации Павлов доводит теорию родового быта до последней крайности. Его суждения о тех или других произведениях исторической литературы казались очень основательными. В Киеве, проезжая в Одессу, Ешевский тоже виделся с Павловым. Это влияние, впрочем, прошло скоро, не оставив и следа. В изложении мифологии, как я убедился из разговора с Ешевским, он старался подвести результаты появлявшихся тогда трудов Кавелина, Афанасьева, Буслаева, Срезневского под Шеллингову систему. Шеллингова философия мифологии была, как я уже сказал, распространена у нас преподаванием Каткова. Чтобы познакомиться с нею поближе, мы читали лекции Шеллинга, записанные Кудрявцевым, так как книги самого Шеллинга еще не появлялось тогда. Посреди трудов преподавательских Ешевский не оставлял своих собственных работ и готовил материалы для диссертации. Сначала он колебался между двумя предметами: Сидонием Аполлинарием и Брунегильдою; в начале учебного года он писал Кудрявцеву, что думает остановиться на Брунегильде. Но в конце года решился оставить эту тему потому, что она все расширялась в его представлении: ему хотелось свести здесь поэтические рассказы с действительностью историческою, что сделано было Амедеем Тьерри для Аттилы. Обширность исследований для такой задачи заставила его обратиться к другой теме, для которой у него был уже собран достаточный запас материала. С этим-то материалом в мае 1854 года Ешевский приехал в Москву и приступил к магистерскому экзамену, половина которого и была окончена в мае.

Лето Ешевский провел в Нижнем, где написал первую главу своего Сидония. Осенью написано было остальное и началось печатание, которое окончено только в марте 1855 года; диспут же был 12 апреля. Дело затянулось от разных причин, между прочим оттого, что тогдашний декан С.П. Шевырев просматривал диссертацию весьма медленно, занятый трудами по приготовлению юбилея и потом, опасаясь то того, то другого места, обращался нередко к помощи профессора богословия П.М. Терновского, который, впрочем, был очень благосклонен к книге. Ешевский рассказывал иронически о своих препирательствах с Шевыревым, а дело все-таки двигалось медленно. Затруднительно было вначале и то, на какие деньги печатать, но это затруднение устранил Т.Н. Грановский, доставший денег на издание. Пока книга печаталась, срок отпуска истекал; из Одессы звали Ешевского, он не ехал, и в это уже время, хотя еще не имел в виду места, твердо решился не возвращаться в Одессу. Вследствие того он целый год пробыл без службы.

"К.С. Аполлинарий Сидоний" -- самое обработанное, самое лучшее из сочинений Ешевского. Время, которое он выбрал, и самое лицо занимали его много лет: я уже сказал, что еще в университете он преимущественно занимался этим временем, и даже когда у С.П. Шевырева были студенческие литературные вечера, Ешевский, бывший тогда на III курсе, читал свою статью о Сидонии. Потому и неудивительно, что книга, написанная в такой короткий срок, вышла так удовлетворительна. Сочинение это сразу поставило своего автора на видное место в немногочисленном кругу лиц, занимавшихся всеобщей историей. На диспуте Грановский и Кудрявцев встретили его большими похвалами; сами возражения, сколько теперь помню, были только частные. Рецензенты, профессор Деллен (в "Отчетах по присуждению Демидовских премий"), П.Н. Кудрявцев (в "Отечественных Записках"), Е.М. Феоктистов (в "Соврем.") отнеслись к ней чрезвычайно благосклонно. Словом, книга имела успех, и успех заслуженный.

Книга Ешевского, названная эпизодом из литературной и политической истории Галлии V века, дает гораздо более, чем обещает: это полная картина хаотического состояния Галлии в ту эпоху. С замечательным искусством выбрано такое лицо, около которого можно было сгруппировать все черты быта того времени. Аристократ и литератор, политический деятель и епископ, Сидоний в жизни своей сталкивался со всеми разнородными элементами того общества, в котором действовал, и все они отразились в его сочинениях: он был в сношениях с литераторами, с аристократами, с римскими императорами, с варварскими королями и с высшими представителями христианского мира, епископами. Для полного понимания и полной оценки его необходимо было представить в отдельности все эти моменты, что и исполнено чрезвычайно удачно, без всякой на тяжки. Описание молодости Сидония вызывает картину жизни высшего общества Галлии и тогдашней науки и литературы, которых он сам был лучшим представителем; политическая деятельность Сидония требует для объяснения своего характеристики последних императоров, для которой важным материалом являются его же панегирики и письма; его епископство вводит автора в круг тогдашнего духовенства и вызывает характеристику направления его духовной деятельность, представляющей в то же время противоположность с направлением светской литературы; героическая защита Оверни вызывает характеристику варваров и их врага Экцидия, "последнего римлянина и первого рыцаря", по счастливому выражению Ешевского. Таково внешнее расположение книги, вполне соответствующее ее внутреннему содержанию. Главным центром остается Сидоний. В изучении и изображении Сидония сказался ученик Кудрявцева: высоконравственное начало поставлено тут мерилом личности; ни блестящая защита Оверни, ни относительное литературное достоинство произведений Сидония, ни то обстоятельство, что без его произведений мы многого бы не знали, не спасли его от строгого приговора. Но приговор не оказывается несправедливым, потому что рядом с слабохарактерным Сидонием является римлянин старого закала, Экдиций: его-то энергическому влиянию приписывает автор и деятельность Сидония по защите Оверни. Этим вероятным предположением он избегает раздвоения характера, что необходимо было бы признать, приписывая заслугу подвига самому Сидонию. С другой стороны, рисуя положение общества, автор снимает с характера Сидония часть обвинения, ибо объясняет, как тяжелы были условия жизни в то время, когда люди высшего нравственного закала дорожили легкомысленным Сидонием, когда в дружеских сношениях с ним были представители строго христианской мысли, а он оставался полуязычником. В связи с этим облегчающим обстоятельством стоит и другое -- характер тогдашнего образования, чисто внешнего и риторического; картина этого образования чрезвычайно удалась Ешевскому. Над всеми этими достоинствами книги подымается еще одно: автору удалось ясно выставить те черты разрушающего общества, в которых сказываются начала новой жизни; он указывает нам влияние епископов на королей варварских, обаяние на них римской образованности, указывает в укреплениях галло-римской аристократии зародыши феодальных замков. Несколько раз мысль о том, что в тот момент мы присутствуем не при смерти, а при перерождении общества, высказывается прямо; не прямо же она составляет главную мысль всей книги и главное ее достоинство (это было указано П.Н. Кудрявцевым). Нам могут сказать, что эта мысль старая. Конечно, так; но, пользуясь трудами своих европейских учителей, результаты которых он, впрочем, проверил большой самостоятельной работой, Ешевский мог высказать эту мысль и смелее и увереннее, мог показать ее на самих фактах. Читая его книгу, нигде не видели мы, чтобы он следовал одному какому-нибудь из европейских ученых; даже там, где он принимает чье-нибудь мнение, он принимает его не вследствие увлечения тем или другим авторитетом, а с полным знанием дела. Выбранный им предмет представлял сам собою труднопреоборимое препятствие, понимание языка самого Сидония; препятствие это в значительной степени было побеждено; извлечения из Сидония переданы ясно и даже часто изящно. Профессор Деллен, указывая на ошибки в переводе многих выражений, признает трудность задачи, над которою останавливались лучшие латинисты не только у нас, но и в Европе. Я сам знаю, как Ешевский прибегал иногда к помощи знатоков латинского языка в Москве и предоставляем был собственным средствам. Следственно, труд Ешевского в этом отношении заслуживает полного внимания и уважения. Находилось еще одно возражение против "Сидония Аполлинария": строгие пуристы науки считали его недостаточно ученым, то есть ставили в вину легкость изложения и то обстоятельство, что тема взята слишком широко и, стало быть, не вся принадлежит личным исследованиям автора. На такое возражение ответил Ешевский в своем предисловии: "Для русской публики монографии могут принести более существенную пользу, нежели специальные изыскания, относящиеся к одному какому-нибудь событию, тем более, что и в настоящем случае не исключалась возможность собственных частных исследований. Мне остается только прибавить к этому, что вся книга есть плод собственного добросовестного изучения источников и критического отношения к трудам иностранных писателей. На вопрос: зачем же взят предмет, уже значительно обработанный в Европе, а не такой, который бы имел более близкое отношение к нам? -- отвечать может все вышесказанное о тогдашнем настроении университета и о личном развитии Ешевского. Думаю, что этим объясняется многое: иначе незачем было бы так долго останавливаться на подробностях университетского преподавания.