Роман начал его опять притягивать. Жуткое чувство не улеглось в нем. Хотелось уйти на самое дно страсти, когда она, уже запоздалая и смертельная, будет глодать того самого жизнерадостного мужчину, который умел тешиться любовью, только как художник, одной красотой!

"Чего ж так бояться за себя? -- думалось Лихутину. -- Ведь мне не пятьдесят лет, даже не сорок! Я еще не тратился на страсть, я не раскидал душевной силы и здоровья на изнуряющую погоню за наслаждениями. Почем же знать?.."

Он не докончил вопроса, но и не устыдился его. Здесь этот вопрос должен был прийти, и он благодарен французу-романисту за такой "подъем духа".

На террасе, где еще вольнее дышалось, он со вкусом раскурил сигару и, с желтым томиком в руке, разлегся в соломенное качающееся кресло. Но перед тем как уйти в чтение -- долго смотрел вниз, окидывая разом и склон горы, усыпанный опадающим цветом фруктовых деревьев, и широкую, теперь совсем изумрудную полосу моря, и чернеющие глыбы, оторванные от утесов; они торчали справа из воды.

V

Послышался мягкий шум рессорного экипажа. От мечети заворачивал фаэтон. Яркая триповая обивка резала глаза большим пятном. На козлах сидел татарин, с шапкой набекрень, в нанковом кафтане. Пара серых взмылилась.

Фаэтон подъехал к калитке, сбоку дома, где помещался ресторан.

Лихутин прервал чтение и оглянулся.

В дверях ресторана показалась голова Онечки.

-- Господин... Владимир Павлович! -- поправилась она. -- Это та барыня. К нам. Надо папашу послать!..