Джон ничего не видел, но он слышал грохотание какого-то экипажа, быстро приближавшегося к тюрьме. Затем в поле его зрения ворвалась повозка, увлекаемая вперед закусившей удила лошадью. Седовласый, седобородый субъект, сидевший в повозке, тщетно пытался сдержать животное.
Джон улыбался, удивляясь, как старая повозка еще не рассыпалась -- до такой степени подбрасывало ее на выбоинах дороги. Каждое из колес, которые едва держались на осях, подпрыгивало и вращалось в полном разногласии с остальными. Но если экипаж еще кое-как держался, рассуждал Джон, -- то уж совершенно загадочно, почему не разлетелась в клочья нелепая сбруя. Как раз в тот момент, когда экипаж поравнялся с тюремным мостом, старик сделал последнюю попытку сдержать лошадь, приподнявшись со своего сиденья и натягивая вожжи. Одна из них была изношена до такой степени, что тут же порвалась. В то время как старик грохнулся обратно на сиденье, он невольно натянул уцелевшую вожжу, и от этого лошадь резко бросилась вправо: Что случилось затем, сломалось ли колесо или только слетело, -- Джон не мог определить. Ясно было только одно, что на этот раз экипаж потерпел окончательное крушение. Старик, волочась по пыльной земле, но упрямо не выпуская из рук уцелевшей вожжи, заставил лошадь описать круг и стать перед ним, брыкаясь и фыркая.
В этот момент, когда злосчастный старик вскочил на ноги, толпа оборванцев уже окружила его. Но их грубо отогнали жандармы, выскочившие из тюрьмы. Джон продолжал стоять у окна, и по тому любопытству, с которым он смотрел и прислушивался к происходившей на улице сценке, трудно было сказать, что ему оставалось всего несколько часов жизни.
Передав повод лошади одному из жандармов, даже не очищая приставшей к его одежде грязи, старик поспешно заковылял к повозке и принялся осматривать большие и маленькие ящики, составлявшие ее груз. Об одном из ящиков он особенно беспокоился: даже попытался его приподнять и стал прислушиваться к тому, не разбилось ли что внутри.
Когда один из жандармов обратился к нему, он выпрямился и заговорил поспешно и многословно:
-- Я, увы, джентльмены, я старый человек, и мой дом далеко. Меня зовут Леопольде Нарваец. Что правда, то правда, моя мать была немка, да сохранят покой ее души все святые, но отец мой был Балтазар де-Иезус-и-Серваллос-э-Нарваец, сын доблестной памяти генерала Нарваеца, который сражался под начальством самого великого Боливара. А теперь я почти разорен и далеко от дома.
Поощряемый вопросами, ободренный выражениями сочувствия, в которых не бывает недостатка даже у самых презренных оборванцев, он был преисполнен благодарности и охотно продолжал свой рассказ:
-- Я еду со своей фермы. Это отняло у меня пять дней, а дела теперь очень плохие. Но даже благородный Нарваец может стать торгашом, и даже торгаш должен жить, разве это не так, джентльмены? Скажите мне, нет ли здесь Томаса Ленча, в этом прекрасном городе?
-- У нас Томасы Ленчи так же многочисленны, как песок морской, расхохотался помощник смотрителя тюрьмы, -- опишите его подробнее.
-- Он двоюродный брат моей жены по второму браку, -- с надеждой ответил старикашка и был изумлен тем, что толпа ответила на это громовым хохотом.