Лукин подкупал своей влюбленной преданностью, своей наивной восторженностью. Да и сам по себе это был симпатичный малый. Вечерами Куранов звал его к себе иногда. Пили чай, говорили. Больше, впрочем, говорил Куранов. С благоговением слушал его Лукин, весь загораясь вниманием. Слушал про жизнь заграничных художников, про музеи, напоминающие храмы, и храмы, похожие на музеи. Упивался яркими, волшебными впечатлениями Испании и горячего итальянского юга.
-- ...Живется художнику там легко и красиво... Если это человек одаренный, его любят, гордятся им. Хорошая картина там вырастает в событие, в праздник. Об ней пишут, говорят. Публика добивается увидеть ее раньше времени. Даже я -- чужак и то переживал какие счастливые минуты!
-- Вот это я понимаю! -- восклицал, блистая глазами, Лукин. -- А взять к примеру хоть Голгофу: да разве это не событие, не праздник?! Да весь город должен звонить в колокола, триумф должен устроить ее создателю. Комитет земной поклон должен отвесить, да благодарить без конца. А вот мы видели эту благодарность...
-- Я люблю Россию, очень люблю, -- как бы вслух продолжал свою мысль Куранов, -- да и мне ли ее не любить? -- на черноземе вырос. Отец мой -- дьячок еще старого уклада, тогда еще "косички" носили... И все свое дорого мне, а вот подите ж... Каждый раз возвращаюсь в Россию с таким чувством, что здесь я никому не нужен. В Петербурге это еще менее резко чувствуется, а в провинции... Господи, какие вандалы! Работать при условиях, когда тебя не понимают и не ценят, -- это же пытка! Все равно, что, написав картину, тотчас же ее уничтожить...
Однажды Лукин робко спросил Куранова:
-- Михаил Демидович, что, вы... создалось у вас что-нибудь для той стены два на полтора?
-- Окончательно не решил, но думаю... места мало... думаю Богоматерь с Младенцем написать
-- А что ж, это будет идейно! Уголок там такой интимный, можно сказать, уютный... Эх, Михаил Демидович, отпустил же вам Господь Бог талантище! Верите, сегодня ночь не спал, думал: в собственное ничтожество, так сказать, углублялся. Ведь рядом с вашей "Голгофой" вся наша стряпня хуже всякой заслонки. На каком, спрашивается, месте глаза у этих людей? Да будь я комитетский... Эх, говорить не хочу, больно! -- махнул рукою Лукин.
Случилось как-то вечером, Куранов попал в "Ренессанс". Учреждение с несколькими потертыми ложами красного плюша, столиками, за которыми публика пила и ела, и открытой сценой. На сцене визжали, дрыгая ногами, шансонетки, плясали танцовщицы, кувыркались акробаты и субъект голодного вида во фраке передразнивал армян и жидов. Все это было плоско, банально и скучно.
Куранов сидел один. Он заказал себе ужин и спросил бутылку бордо. Он мало смотрел на сцену. Раскрыл миниатюрный альбом, с которым никогда не расставался, и, отточив свинцовый карандаш, набрасывал характерные головки, профили.