-- Кто ж его ведает? Боится, я слышал. Знает твой нрав и опасается выпустить тебя на волю.
Гулям-Гуссейн схватил Мамеда за плечи острыми, как когти, пальцами. Его лицо, обычно повторявшее благообразие многих сотен тысяч солдатских лиц, служащих под знаменами Великобритании, -- чисто бритое, с аккуратно подстриженными усами, -- теперь глядело на Мамеда как бы из разбитого желтого зеркала. Черты были искажены, тронуты пеплом.
-- Опасается? -- сказал он хрипло. -- Опасается? А мучить он не опасается? Арестовал для своего спокойствия. Ох!
Он застонал и показал синий, опухший в рубцах палец.
-- Смотри! Укусил ночью. Извелся от злобы. Домой хочу. А просить его... нет! Просить не буду.
-- Да и не пустит. Разве англичанин твоему уму поверит? Он, наверное, лучше тебя знает, что тебе нужно.
-- Раньше и я так думал! -- Вахмистр выдавил из себя два-три смешка. -- Думал, что они для нас счастье принесли. Дурак был. Сколько врагов нажил! Сколько муки за них причинил! Теперь никому я не нужен, никто меня не жалеет. На тебя надеялся, на старую дружбу.
Он сказал это с льстивой мольбой и надеждой в голосе.
-- Что дома делается?
Мамед ужаснулся: