Сакина делала все с какой-то радостной ожесточенностью и легкостью. Даже жалость к заболевшей больше походила на любовную нежность. Она не могла сдержать молчаливой улыбки и улыбалась в сторону. Ее гордое благоволенье не померкло и от брюзгливого замечания Гюльджамал: "Ну, чему ты обрадовалась?" Тонкое презренье кольнуло Сакину в сердце, она подавила его и ответила как могла ласковее:

-- Я придумала, как дать знать отцу. Решилась...

Сакина не сказала, на что она решилась, ждала вопроса. То, на что она решилась, было так необычно, так страшно и вместе с тем необходимо! Мусульманский мир хранил предания о нескольких таких своевольствах, женщин всегда в подобных случаях убивали. Сакина не находила к этому житейского ключа.

К вечеру Гюльджамал расхворалась, стонала, металась по постели и почти с первого слова, не то от испуга, не то от жары, -- а горяча она была так, что Сакине показалось, что больная светится в темноте, -- начала бредить. Сакина думала о том, как не вовремя постигла лихорадка подругу. В бодром раздражении, которое проистекало из решимости бороться с Ахметом, она не заметила сначала необычных признаков заболевания. По судорожным движениям рук можно было догадаться, что огненная боль терзает беременный живот, и совершенно неожиданно, как бы заменяя родовые воды, хлынула темная кровь со сгустками и кусками чего-то спекшегося. Гюльджамал сама заметила это, придя в себя. Вскоре понизился жар, острая, колющая, непрерывно возраставшая боль, не смягчаемая даже беспамятством, перешла в частые удары внутренних корч; Гюльджамал кричала в голос, было ясно, -- выкидывает. "Позвать Вязифэ!.." Сакина выбежала в темный коридор и во тьме пустого, овеваемого ночными сквозняками закоулка на один краткий миг застыла в странном ясновидении: сзади, прямо за спиной, стоял их ичкари, который она только что покинула, но там, вместо жидкого разлива желтого света от керосиновой коптилки, строившего и колебавшего по углам пухлые тени, на кошмах, на коврах, на подушках заиграло нестерпимое блистание, как будто с дома срезали крышу и опустившееся солнце бросилось в незащищенные стены.

Вслед за Вязифэ пришел Ахмет.

-- В чем дело?

Старшая пошептала ему что-то на ухо. Он потоптался у постели больной, не наклоняя головы, глядел прямо перед собой, рассеянно и недовольно, вышел, не сказав ни слова. Сакина неуместно усмехнулась: он так же ничего не понимает, так же беспомощен, как и его жены. И с радостью испытывала, -- сила не покидает ее плеч.

Отстранив ее, Вязифэ умело и хозяйственно возилась с окровавленными тряпками. Гюльджамал все спрашивала, что с ней происходит? Вязифэ скучным, озабоченным голосом утешала, успокаивала, уклоняясь от ответа. Сакину никто не трогал, она забилась в угол. Утомление, истома, измождение, все, что вытачивает кровь из жил, сушит рот, стискивает мысли, завладело ею на неопределенный срок, на час, на два, на мгновенье. Быть может, дрема коснулась ее, но она очнулась от какого-то воровского движения воздуха, -- Вязифэ, крадучись, прошла мимо со своими тряпками.

Больная пошевелилась. Подойдя к ней, Сакина едва не отшатнулась, увидав истомленное прекрасное лицо в блеске широко открытых глаз и оскаленных зубов, -- в застывшей улыбке. Но Гюльджамал не улыбалась: то, что Сакина приняла за оживление, на самом деле было страшным усилием, шелестящий шепот накипал на сухих черных губах, не в силах подняться. Сакина наклонилась, ей послышалось: "Егор", -- и, чуть не разрыдавшись, она часто-часто закивала головой, бормоча:

-- Ты легко отделалась... у тебя уже нет жара. Ты встань... мы уйдем отсюда. Здесь уморят, не пожалеют.