-- Любый, любый и любый! Единый под светлым солнышком!
И смеялась, как в колокольчик звонила.
-- Надо исполнить, -- нашептывал казак по дороге. -- Ох, Таха, Таха...
И стали заплетаться его ноги.
Упал он в буераке с красными, точно окровавленными, скатами, тяжко заплакал, рвал зубами высохшую, насмерть зацелованную солнцем траву, и нашептывал:
-- Ох, Таха, Таха, Таха...
Через две недели, в праздник, пасла Таха коз тут же, на красном холме, а молодые казачата со старым урядником в стрельбище тешились, мишени у кровавого ската суходола поставили, чтобы не перелетали пули, кой-грех, в станицу. И, улучив минуту, протер свою винтовку Яков Попов, бережно снарядил ее, перекрестился и пошел обходом к красному холму.
Прилег он там за бурым каменником, взял на прицел Таху, чтобы та не мучилась, и, стиснув зубы, стал ждать команды старого урядника: пусть сольется его выстрел с выстрелом казачат, как капля с каплей, в общую струю.
А Таха шагов за двести от него на камне сидела и в длинную дудку не хуже пастухов с Иргиза наигрывала, как жемчуг низала. Плакала эта дудка.
"Любый, мой любый, день и ночь я по тебе тоскую... Твоя Таха до самой смертушки будет..."