Авенирка шевельнулся на печке. Внезапно при слове "шапка" в его душе словно что-то проснулось. Он понял, что ему нужно что-то сделать, но что именно -- он хорошенько не знал. Он напряг все свое внимание и, наконец, понял.

-- Слышь, -- отозвался он лениво, -- взял бы ты у меня шапку-то. У меня шапка новая, хорошая. Мальчонка сохранить бы надо, а мне все равно помирать-то.

Он снял с головы шапку и нисколько не удивился этому, потому что чувство, побудившее его на этот поступок, всегда было живо внутри его, но он боялся и чуждался его. Он сознавал, что раз он пойдет по этой дороге, он уже не вернется назад, туда, куда звали его все привычки. И раньше он боялся этого, а теперь не боится, потому что перед ним не жизнь, а смерть. Но, исполнив это, он не почувствовал в своей душе ни умиления ни блаженства, а только как бы некоторое облегчение, как работник, исполнивший заданный ему урок.

Авенирка держал в руках шапку. Странник, шмыгая ногами, подошел к нему и принял ее из его рук.

-- Э-хе-хе, -- вздохнул он. -- Вот спасибо; мальчонку-то сберечь надо, а ты все равно помрешь. Чувствую я, что помрешь. И, что-то нашёптывая, он ушел к себе в угол. Надень, мальчик, шапочку, -- заговорил он, -- надень, родимый, шапочку, -- теплей, голубок, станет. Ишь у тебя и сапожки-то худые-рваные, ознобил ты свои ножки младенческие. Э-хе-хе, сохранить бы младенчика надо. Жалостлив я, да неимущ!

Македон приподнялся на печке.

-- Жалостлив на чужой карман, -- лениво отозвался он, -- своих небось не отдашь!

-- Свои не отдам. Милая душа, -- вздохнул странник, -- свои не отдам.

И тут Македон увидел его ноги -- они были босы, обморожены и покрыты желтыми пузырями. Македон мрачно сбросил с себя сапоги, улегся на печке лицом к стене и не сказал ни слова.

Странник, шмыгая ногами, подошел к печке и поднял с полу сапоги.