Отчасти ответ на вопрос о "семенах слишком своеобразного его развития", пользуясь выражением самого Бухарева, может быть дан столь же простой, сколь и углубленно-трудной ссылкой на факт одухотворенности Бухарева: благодать живет не только в тайниках сердца, зримая только облагодетельствованному, но и, переливаясь оттуда, как из переполненного сосуда, проницает и осветляет все существо, подымая его над условиями рождения и общественной среды; благодать -- двигатель не только сокровенных внутренних волнений, но и фактор культуры и природы; и, в известном смысле, о всяком, Духом водимом избраннике, можно говорить как о поднятом над бытом и средою. В этом смысле недоумение Бухарева есть свидетельство его смиренномудрия. Но, принимая во внимание особенность бухаревской личности на всем протяжении его жизни, а не только при высшем уровне его духовного достижения, мы все же должны поставить себе его вопрос. Сживаясь же с его образом, не можешь не замечать многосложности, многослойности его душевной фактуры: кроме духовности, в Бухареве явно усматриваются исторические напластования, культурные отложения, которые заставляют задуматься о прошлом его рода. Слоистый агат не есть ли осевшее время, и последовательность наслоений его не являет ли нам застывшего ритма годов и десятилетий? И в слоистости родовой сущности не бьется ли пульс древних культур, неожиданно процветая в лучшем достижении рода? Так, средневековая переливчатость бухаревской родовой сущности, извилистыми ходами пройдя под корою сословности и пылью суетливой жизни нового времени, неожиданно открылась отчасти уже в диаконе Матвее Лукиче Бухареве, отце Александра Матвеевича, сполна же -- в нем самом и в сестре его Екатерине Матвеевне, которую Александр Матвеевич всегда ценил гораздо выше себя. Но этот вывод о сущности бухаревского рода или, точнее, такое ощущение этого рода нуждается и в исторически проверимой постановке, чтобы тем сделаться не только более доказательным, но и приобрести историческую, так сказать, плотность. Я не могу сказать, чтобы было в этом отношении сделано все, что мне представляется необходимым и доступным, но ключ к загадочному явлению Бухаревых дает нам сам Александр Матвеевич. "Нет ли у него основания этой особенности, -- говорит он о себе, -- в самой крови, думал я, разыскивая родословную моего "героя" по рассказам его отца, дяди или деда? Конечно, не много мог я открыть по этой части, но кое-что все-таки открыл. По матери мой "герой" был рода духовного, можно сказать испокон века, так что его дед, прадед и прапрадед были, один за другим, священниками в одном известном селе, но по отцу род моего "героя" упадал и до крепостного состояния, хотя исходил из старинного дворянства. Это было, кажется, в бироновщину, рассказывал мне дядя моего "героя", по крайней мере еще до указа Петра III о вольности дворянства вступать или не вступать в государственную службу. У нашего предка, одного из старинных и захолустных помещиков, было несколько взрослых сыновей, которым он не дал никакого образования; таких недорослей брали в военную службу наряду с мужиками, -- брали всех, кто не успевал куда-либо скрыться навсегда. Спасаясь от этой грозы, один из неучей, сыновей помещика, хотя и был сам природным дворянином, закабалил себя в крепостные другого дворянина. В крепостном состоянии завелся он хозяйством и семейством, женою из крепостных; умея кое-как писать и читать, он мог служить закрепостившему его барину чем-то вроде земского писца. Случилось умереть в том приходе старику-священнику. Барин, не желая ли иметь своего брата-дворянина в своих крепостных или желая иметь у себя и священника -- собственного крепостного, представил своего писца архиерею для посвящения в иерея".

Это важное родословное сообщение Бухарев делает ровно за шесть месяцев до своей кончины; биографически ценное и само по себе, оно делается нам неизмеримо более значащим, если мы обратим внимание, что сообщение это не есть только внешняя установка голого исторического факта, но выражает родовое самочувствие, и притом углубленнейшего в себя мыслителя на вершине его внутренней опытности и при обстоятельствах, дающих даже всякому особую остроту самопознания. Если бы даже дальнейшие генеалогические разведки доказали некоторую неточность семейного предания Бухаревых, то и тогда сообщаемое Александром Матвеевичем в большей своей части удержало бы свою значимость: оно есть символ самопознания, символ глубинного самоисследования Александра Матвеевича, в этом символе он нашел те конкретные образы, которыми наиболее соответственно выражалось то, что понял он в самом себе. Он придавал историческому преданию своего рода особое значение; иначе он не поместил бы его в свою предсмертную автобиографию, предназначавшуюся только для любимой Анны Сергеевны и лишь благодаря счастливой для нас, но тем не менее неделикатности М. П. Погодина попавшую в печать. И далее Бухарев поясняет, в каком смысле эти тени прошлого объясняют его настоящее. "Может быть, читатель, -- говорит он, -- я ошибаюсь; но, узнав такую родословную моего "героя", мне кажется, я лучше понимаю его с некоторых очень характерных его сторон. Он всегда был самостоятелен и независим в своем образе мысли и жизни, как природный, так сказать, джентльмен, как дай Бог быть самому чистокровному русскому дворянину". Сделаем маленькую остановку: нам необходимо отметить, что последние слова в устах многих других почти ничего бы не значили, но в устах Бухарева, и притом как предсмертная исповедь жизни, они имеют вес огромный и выражают с внутренней стороны то первое и неотразимо помнящееся впечатление исключительного благородства, которое знает всякий, сколько-нибудь вглядевшийся в личность Бухарева. "Но вместе с этим, -- продолжает свое самопризнание Бухарев, -- у него с детства замечалось и какое-то странное, родственное забитости крепостного состояния малодушие, по которому, например, он иногда молчанием подтвердит или одобрит по видимости чье-либо такое слово или дело, которое ему в душе решительно противно и с которым собственное его слово или дело всегда идет вразрез; а если выразит несогласие, то как-то неспокойно, с усилием, как будто он чего или кого боится. Особенно замечалось это у него в молодые годы, с самого первоначального детства, когда он был баловнем в семействе и любимцем за свои дарования и успехи школьных начальников; в поздние годы он успел достаточно побороть в себе это странное свойство, бывшее у него словно в крови. Он сам чувствовал подчас какое-то кровное родство с мужиками и бабами, которым, случалось, и передавал свои самые заветные думы, как родным; и они слушали и понимали его, как родные родного, хотя он и не подделывался их образу речи. Но он так же живо принимал к сердцу и интересы или честь духовенства и дворянства, как будто оба эти сословия были ему своими, родными".

И наконец, на почве этих наблюдений, как всегда у Бухарева, общий вывод, подымающий от земных событий к вечному их смыслу, их месту в провидческих судьбах Божиих: "Удивительное Божие создание Человек. "Свет истинный, сказано, просвещает всякого человека, приходящего в мир". Даже и то, что относится только еще к предварительному приготовлению прихода того или другого человека в мир, озарено вышним светом; и, по крайней мере, мерцания этого света обозначаются потом и могут быть выслежены в самом этом человеке..."

2. Семья. Различные по своему сословному происхождению и по общественному строению родовой ткани, родители А. М. Бухарева были глубоко различны и своими характерами. По словам Анны Сергеевны, "отец Александра Матвеевича был человек благочестивый, кроткий и до крайности миролюбивый. Благодаря его миролюбию на его долю выпало такое редкое счастие, что все его любили, -- и прихожане, и причт, и, словом, все, кто ни знал его. Это была душа простая, ясная и детски-наивно верующая в добро. В начальстве предполагал он всегда одни только благие намерения; к людям науки, и в особенности духовной, относился с почти благоговейным уважением; вообще уважал он многих -- ив своей семье, среди своих, о большинстве людей отзывался всегда с уважением. И обращения был он со всеми уважительного -- и с высшими, и с равными, и с низшими, которым подавал милостыню. А милостыню он любил подавать, и подавал ее щедро -- разумеется, сравнительно с скудными его средствами. Любил он читать, насколько это было возможно в его положении; имел наклонность размышлять и рассуждать -- и всегда в самом благостном настроении мыслей. Любил он рассуждать об Евангелии, прочитанном им в тот день в церкви. Причетник их села с умилением иногда говорил: "Елейный человек -- Матвей Лукич". И сам Александр Матвеевич характеризует своего отца как "человека кроткого, добродушного, любящего читать и рассуждать".

Отличительною его чертою была еще чистота помыслов и нравов, стремительное целомудрие, тоже столь свойственное впоследствии и его сыну. Необыкновенно кроткий человек во всем другом, Матвей Лукич выходил из себя, когда слышал от крестьян непристойности, а молодых парней в таких случаях просто таскал за волосы. Его приводил в отчаяние и слезы разврат молодежи, и потому он особенно одобрял ранние браки; он не знал как нарадоваться на молодую парочку новобрачных, всегда говорил им о их счастии и о дарованной им от Бога великой благодати, указывал на их счастие другим молодым людям, медлившим жениться; вступивших в брак сажал всегда на первое место, величая, по местному обычаю, "князем" и "княгинею", -- словом, не знал, как ублажить. Руководясь этими своими воззрениями, он преждевременно сдал и свое место, чтоб поскорей пристроить в Федоровском последнюю свою неустроенную дочь Анну. Эта черта отцовского понимания жизни была впоследствии усвоена Александром Матвеевичем; он всегда сочувствовал браку, даже в продолжение всего монашеского поприща. Но вернемся к Матвею Лукичу.

"В основе его характера было то самое начало, -- говорит Анна Сергеевна, -- которое имело такое широкое развитие у самого Александра Матвеевича, -- это стремление к общему и невозможность скорчить себя в узкий, своекорыстный или даже семейный эгоизм. Это был человек благословения; он на все смотрел с благословением; везде приносил с собою благословение. Ничего не любил нарушающего мир, раздражающего страсти; и свое начало прилагал ко всему, даже к мелочам, в том маленьком мире, в котором его судьба привела вращаться. Например, у них была грибная сторона и они делали запасы грибов на целый год. Вот и разгорались по этому случаю страсти в том маленьком мире, и следили все друг за другом, и спешил всякий пойти в лес прежде другого; зато и подвергался этот первый ненавистным взглядам других остальных. Матвей Лукич, несмотря на то что был большой охотник и мастер собирать грибы, всегда всех пережидал и, от души порадовавшись большой добыче возвратившихся, отправлялся уже последним за грибами. Когда ему со смехом говорили: "Куда вы, отец диакон, ведь уж грибы все собраны", -- он отвечал со своей тихой улыбкой: "Мои все-таки меня дожидаются".

Он чрезвычайно любил труд, и не было почти мастерства, которому бы он не научился, насколько это было ему возможно. Всякое дело он делал тихо, неспешно, и всякое дело у него спорилось. Чтобы не возбуждать зависти, он и за сенокос и за другое хозяйственное дело принимался позднее других и все-таки кончал ранее их и не избегал иногда зависти: "Да ты, диакон, -- чародей", -- говорили ему священники; а мужики иногда говорили: "Видимое дело, отец диакон, что благословение Божие над всяким твоим трудом", удивительным чутьем они умели разгадать его главную черту и определить ее. Они и теперь, когда говорят о нем, называют его благословенным человеком".

"Я до сих пор не знаю, -- пишет Анна Сергеевна, -- почему он был диаконом, а не священником. Да и Александр Матвеевич хорошенько не знал, потому что отец никогда не поднимал этого вопроса, оставаясь всегда доволен долей, какую судил ему Бог. Он был, бесспорно, умнее и образованнее священников своего села -- очень богатого села Федоровского. Александр Матвеевич рассказывал, как однажды Филарет, тогда... впоследствии митрополит Московский, ревизовал их церковь. Филарет был в ту пору своей жизни особенно строг, и все подчиненные его трепетали. Священники села Федоровского совсем растерялись при ревизии, и ни один из них не мог перевести по требованию Филарета греческой надписи на одном образе; Филарет обратился тогда к диакону, и тот сейчас перевел. Также ни один из священников ничего не мог сказать о достопримечательных предметах старины, находящихся в храме, и опять пришлось Филарету обратиться с вопросом к диакону, который и в этом случае вполне удовлетворил его. Так что под конец он не обращал на священников никакого внимания и ходил по церкви, ласково разговаривая с диаконом, который тихо и спокойно отвечал на все его вопросы. Это была особенность Матвея Лукича: он всегда держал себя с достоинством и всегда, везде и перед всеми был одинаков -- всегда тих и спокоен. "Кажется, -- говорил Александр Матвеевич, -- если бы не только Филарет, но сам царь посетил нашу церковь, -- батюшка и тогда не мог бы быть инаковым -- такой уж был человек" ".

Матвей Лукич заметно выделялся и своим умом, и своим характером из окружающей среды. Его выделял из всего причта, любил говорить с ним и часто приглашал к себе и местный помещик Римский-Корсаков. Из-за этой близости поднималось много зависти и ненависти против Матвея Лукича не только со стороны священников, но и благочинных. Все они на него дулись и косились, но только лишь до первой надобности в нем: как только открывалась надобность написать деловую бумагу или свести счеты -- не за кого было взяться, кроме отца диакона. "Это бывало очень забавно, -- говорил Александр Матвеевич Анне Сергеевне, -- приедет отец благочинный, соберется весь причт -- и усадит батюшку писать что-нибудь, а сами так его и шпигуют, так и шпигуют, и все, главное, за то, что "в милость к помещикам втерся"; а он отмалчивается -- сидит себе да пописывает. Вдруг войдет лакей Корсакова и говорит: "Отец диакон, барин вас просит к себе чай кушать". Батюшка скажет: "Скажи, что я прошу извинить меня -- мне не время; здесь теперь отец благочинный, и у нас спешная работа". -- "Что ты, что ты, диакон; как это можно, -- закричат они, -- иди скорей к нему, а то он на нас, пожалуй, обидится; даты, пожалуйста, -- говорили они вслед ему, -- пожалуйста, ничего ему не говори, что мы тебе говорили в сердцах-то"". И он никогда ничего не говорил, -- он даже старался не извлекать никаких материальных выгод их этого расположения к нему Корсакова, чтобы не возбуждать еще больше зависти, но и то не всегда успевал избежать ее.

В этом мирном характере явно отмечается преобладание духовного разума, согретого тихим чувством, но совершенно не чувствуется стремительной силы, напора, кипучести, вообще всего того, что коренится в могучем темпераменте, в глубинах первичной воли. Если говорить в порядке психологическом, то в отце А. М. Бухарева надо подчеркнуть преобладание начала личного над стихийным; в порядке же метафизическом это есть развитая ипостась при сравнительно бедной усии. Как раз противоположною была жена его Марфа. Она была "духа горячего, проявлявшего свою горячность, разумеется, в делах домашних, в заботах житейских". Это была натура страстная и, по-видимому, властная. В мягкой, бестемпераментной натуре Матвея Лукича добро светило изнутри, как бы просвечивало его; при этом складе неизбежна склонность к имманентному пониманию нормы, когда она является сознанию не как закон, а как благодать, даром дающееся и разливающееся во всех помышлениях духовной личности. Напротив, в стихийно-волевой, мятущейся первоначальным хаосом натуре Марфы Бухаревой не было и не могло быть света изнутри. Добро вовне существа ее светило, и к нему надо было подходить усилием, силою восхищая Царствие Небесное; такому сознанию норма предстояла как заповедь, как закон, как долг. Это была усия, стремящаяся к подчинению себя закону Блага и в то же время мятущаяся против него. Короче говоря, мать А. М. Бухарева была типичною женщиною, как отец его был типичным мужчиною. Их крайне выраженная полярная противоположность была тем самым наиболее крепким, какой только можно придумать, условием сопряженности, супружественности. Метафизически и биологически брак Бухаревых был чрезвычайно удачным. Но если, по вещему слову Гераклита, "война -- царь всего"15, то воистину и в данном случае метафизически-биологическая прочная спаянность Бухаревых в плоскости бытовой проявлялась в войне, непрерывном ряде стычек. На слух биографа Александра Матвеевича, когда музыка жизни исполнена вся целиком, диссонансы семьи Бухаревых разрешаются гармонично и без них личность Бухарева-сына была бы бедна и не стройна. Но неудивительно и то, что, когда разрешение семейных диссонансов родительского дома еще не прозвучало пред их слушателем, малым годами, но чувствительным и восприимчивым и, главное, понятливым не по возрасту мальчиком, они немало причинили ему страданий и, как увидим, уже с детства что-то в нем надорвали. Впрочем, речь идет здесь вовсе не о внешненеобыкновенных происшествиях, а о мелочах семейного быта, которые, однако, будучи мелкими сами по себе, в существенном определили выросшего среди них ребенка.