Но в этом хорошем таились зародыши не то что плохого, но крайне опасного и впоследствии причинившего много мучений Александру Матвеевичу. Мальчик был не только благонравен, но и чрезмерно благонравен, притом же -- с сознательностью. Он не только не делал плохого, но даже и вполне заслуженные похвалы себе встречал с внутренним неудовольствием, "не надмевался и не тщеславился общею любовью и каким-то подобострастием к нему окружающих; он не любил и, кажется, по собственному его признанию, искренно огорчался, когда его слишком хвалили не только сторонние, но и сам отец". В мальчике развилось скороспелое, нравственно непосильное детскому возрасту, "необычайное благоразумие, сознательно боящееся похвал себе". Эта нравственная гиперестезия 19 не могла не вызвать неправильного развития способностей: все естественное, естественно свойственное возрасту, детские шалости, даже самые невинные, детская беззаботность, при рассматривании их в этот нравственный микроскоп, при этой преувеличенности моральной строгости, стали расцениваться как недопустимые и даже преступные. Мальчик воспитал в себе преувеличенное чувство ответственности, а похвалы ему внушали и растили убеждение, что его исключительность обязывает. И вот с этим постоянным чувством чрезмерной ответственности, с этим сознанием обязанности он ощущал в себе резвость, свойственную ему не только по возрасту, но и индивидуально.
Сила его впечатлительности, выразившаяся в чувстве ответственности, столкнулась с той же самой силой, но требовавшей себе иного выражения в виде свободной игры жизненных сил, в виде резвости и шалости. И то, что само по себе -- не только не предосудительно, но вполне естественно в мальчике его возраста и что в известной мере не могло им не сделаться, конечно, делалось, но делалось "без детской прямодушной или наивной открытости", а, напротив, "зауглом, с какой-то фарисейской скрытностью; мой "герой", изволите видеть, сознавал в подобных шалостях уже чрезвычайное преступление, которое, как слишком нетерпимое, естественно, и прикрывал тщательно от чужих глаз". "Зло было, собственно, в этой фарисейской закваске, могущей испортить все прекрасные задатки молодой души, в прокравшемся к мальчику направлении казаться более нравственным и скромным, нежели сколько это было на самом деле, по собственному его сознанию. Нужды нет, что такое направление обозначилось в виде, несравненно меньшем самого горчишного зерна. И примечаете ли? Раз как допустил до себя мальчик эту закваску -- порождение противохристианского, фарисейского духа, тотчас оказалось в нем и действие яда общих похвал, до этого возбуждавших в нем искреннее отвращение. Маскируя перед другими свои детские шалости, даже невинные, он уже чрез это отстаивал свой пьедесталик, на который его ставила общая любовь и ласка".
Этот пьедесталик, проектированный в целое мировоззрение, породил впоследствии то законничество, которому противостояла благодать прежде век закланного Агнца. Иначе говоря, ценности человеческой, ценности, человеком из себя производимой и потому человека как такового в его самозаконной замкнутости утверждающей, противостояла ценность Божия, ценность в Боге пред существующая, даром даваемая и требующая лишь чистого ока для своего созерцания. Моралистическому самоутверждению человека, хотя бы оно и прикрывалось церковностью и христианским подвигом, противостала сущая Мудрость Неба, утверждающая не себя только одну, но в себе -- и правду человека. И тогда, после мучительной борьбы, видя, что монашеский подвиг оказывается у него под общественным давлением благовидным прикрытием именно для самодовлеющей правды морализма или, как сам Бухарев называл его, "фарисейского духа", он решился разорвать все земные путы, своею благовидностью застившие подлинный свет Божественной Мудрости, и лицом к лицу посмотреть в глаза Вечной Истине. Своим расстрижением и женитьбою архимандрит Феодор удачно сделал тот скачок из мира обоготворенных условностей в царство свободы и подлинно сущего, который совсем неудачно, закабаляя себя в еще более обожествленные и еще большие условности, пытался сделать почти полвека спустя Лев Толстой. Но до этого выхода еще далеко; теперь же следует отметить то промыслительное значение, которое усматривает сам Бухарев в закравшемся искривлении его души.
"Впоследствии моему "герою", -- сообщает он, -- пришлось много страдать и горько плакать от развившихся плодов этого раннего несчастного посева на детскую еще его душу, -- посева, поддержанного и оплодотворенного, разумеется, последующими влияниями и обстоятельствами. Зато ему же дано потом первому сказать и живое слово против равноиудеиского и фарисейского духа, усилившегося и в христианстве, даже в православном. Видно, нужно было сначала развиться во всех своих крайностях Савлову фарисейскому духу, чтобы по сознании его лжи и зло-творности тем энергичнее и обширнее мог воздействовать и раскрыться благодатный властительно-свободный дух Павлов"20.
1919 г. IX. 27.
ГЛАВА II
Между ранним детством Александра Матвеевича, которое нам известно довольно подробно, и годами академической жизни, известными нам с вполне удовлетворительною полнотою, лежит полоса его жизни полуосвещенная, а в своем начале и вовсе не освещенная: ни сам Александр Матвеевич, ни записавшие за ним его воспоминания, ни, наконец, товарищи и друзья его отрочества, а отчасти и юности, не говорят или почти не говорят о событиях этого времени. Отчасти это объясняется некоторою противоположностью первой половины жизни Бухарева и второй. Исполненная красочности необыкновенных встреч и отношений и, главное, драматичная до такой степени, что уже в простом пересказе могла бы сойти за мастерски задуманную драму, вторая половина жизни Александра Матвеевича заслонила в сознании биографов первую половину, когда борющиеся силы были еще чисто внутренними и драматическое действие протекало еще только во внутреннем борении, не выступая наружу ничем внешнезначительным и понятным в своем драматизме с тою же наглядностью, с какою понятна всякому, и не посвященному в глубины богословской мысли, история быстрых его успехов, идейных столкновений с сильными мира сего, расстрижения, брака, бедственной и прекрасной последующей судьбы и лучезарной кончины. Если оставить неучтенными несколько отдельных ярких точек жизни его за время до поступления его в Академию, то о ходе ее во многом мы скорее должны догадываться и косвенно умозаключать из дальнейшего, нежели знаем фактически. Может быть, письма и воспоминания, относящиеся к XIX веку, которые последнее время стали появляться в печати, в дальнейшем дадут нечто и для биографии Бухарева; пока же приходится ограничиться весьма немногим. Однако это признание сделать и себе самому биографу Бухарева весьма нелегко, потому что именно в этот-то промежуток времени и сложились почти всецело его дух и его воззрения, так что к первому курсу Академии внутренняя реакция тех элементов, которые вошли в сплав его жизнепонимания, уже почти завершилась и Бухарев является, несмотря на свои 21 год, законченным мыслителем, все существенные точки зрения которого уже определились. Но мало того, к началу академических годов Бухарев уже успел запастись тем, может быть, и не очень переполненным содержательно, но, во всяком случае, широким и, главное, глубоко-сознательно продуманным кругом научных знаний, который чувствуется уже в первых его сочинениях, и в первых -- даже более, чем в последующих, и увеличение которого, может быть и бывшее, однако трудно было бы установить в его дальнейшем умственном развитии. Иными словами, к Академии Бухарев уже готов, но как он оказался готовым, это нам почти неизвестно. Попробуем же собрать то, что доступно.
Мы ничего не можем сказать, где получил Александр Матвеевич самые начатки обучения, и даже -- учился ли он в школе. Феноменальные его способности, давшие ему очень раннюю, даже чрезмерно раннюю зрелость, заставляют думать, что эта неизвестность не случайна: как это нередко случается с детьми большой и притом рано развившейся талантливости, весьма вероятно, что Бухарев ни у кого, собственно, не учился, а что на лету схватывал от старших грамотность и те начатки знаний, которым обыкновенно требуется нарочитое обучение. Это тем более вероятно, что он был при развитом и культурном выше среднего уровня отце. Но так или иначе, мы видим его после его болезни -- "желтухи", по деревенскому диагнозу, оставшейся недолеченной, -- мы видим Бухарева учеником Тверского Духовного училища. Годом поступления надо считать 1833-й. Как и чему учился там Бухарев -- фактически нам неизвестно; но судя по тому, что он окончил первым, и притом имея своими товарищами весьма способных Евграфа Ивановича Ловягина, будущего профессора Петербургской Духовной академии, и Василия Федоровича Владиславлева, впоследствии небезызвестного духовного писателя, можно быть уверенным, что Бухарев учился очень хорошо и вполне усвоил все то, что можно и должно было усвоить воспитаннику Духовного училища. Ректором училища был кафедральный протоиерей Иван Яковлевич Ловягин. Судя по блестящим успехам его учеников на конкурсном экзамене при поступлении в Тверскую Духовную семинарию, успехам, вызвавшим изумление и даже некоторое недоверие в ректоре Семинарии и преподавателях, Тверское Духовное училище было поставлено превосходно. Но нужно сказать, что и подбор учеников, по крайней мере в занимающем нас выпуске 1837 года, был блестящим: при обыкновенных, хотя бы и отличных способностях их не могло бы случиться, что Бухарев и Владиславлев заняли первые места не только при большом конкурсе семинарских экзаменов, но и в Академии, куда снимались самые сливки многочисленных семинарий, они опять не лишились своего первенства, хотя и не принадлежали к числу типичных "первых учеников", занятых формальным выполнением программ и баллами. Нужно было иметь очень большую учебную емкость и силу переваривать учебный материал, чтобы в те филаретовские времена точных знаний, сообразительности и формальных требований, имея свою мысль и свою сложную внутреннюю жизнь, все же бежать впереди многих состязающихся, уже увенчанных в провинции первыми призами.
С обоими названными выше товарищами Бухарева связывала известная близость. Кроме того, из мальчиков, близких к нему в то время, следует упомянуть Владимира Ивановича Ловягина, старшего брата Евграфа21; оба они были сыновьями ректора, и, может быть, в связи с этим в Евграфе проявлялась развившаяся впоследствии некоторая сухость и малодоступность. Владимир же был проще и открытее своего брата, так что, хотя и старший классом, он был более близок к сыну сельского диакона -- Бухареву. Наши источники проносят нас с закрытыми окнами мимо учения в Духовном училище, но зато к 1837 году, именно к моменту поступления в Семинарию, внезапно открывается темная ставня и перед глазами с мельчайшими бытовыми и психологическими подробностями открывается веселая, вся залитая бодростью и солнцем картинка приемного экзамена. Картинка эта, важная для биографии Бухарева, настолько хороша и сама по себе, что не хотелось бы слишком сокращать воспоминание очевидца.
На экзамены 1837 года сначала не являлись ученики Тверского Духовного училища; это объяснялось тем, что они уже были публично проэкзаменованы при окончании училища в присутствии не только ректора Семинарии архимандрита Афанасия, но и Тверского архиепископа Григория. Но наконец, по распоряжению ректора Семинарии, потребовали и Тверских. До этого времени некоторые из учеников других училищ уже приобрели себе авторитет. Так, из Старицких учеников отличался первый ученик Лев Рубцов, из Ржевских -- Иван Филаретов. Рубцову было 18 лет от роду, и он смотрел уже довольно зрелым юношею. Как только явились на экзамены ученики Тверского училища, ректор вызвал, по обычаю своему, первых учеников: первые должны были конкурировать с первыми, затем вторые со вторыми и т. д. по успехам. С другими первыми учениками вышел и Тверской. Это был А. Бухарев, маленький, худенький, желтенький мальчик лет 15-ти. Рубцов посмотрел на него с презрительною улыбкою. О. ректор стал экзаменовать. Ответы Бухарева были лучше всех учеников. Что ни спросит о. ректор, Бухарев на все скоро и удовлетворительно ответит, и даже покажет неудовлетворительность ответов других учеников, с ним вызванных, в случае если кто из них поспешит ответить прежде него и ответит за поспешностью неудачно. И сам Рубцов должен был уступить первенство Бухареву. "О! Да ты отлично-хорошо отвечаешь! -- сказал о. ректор. -- А я думал, что вы не ходите на экзамен потому, что ничего не знаете. Молодец! Тебе не Бухарев фамилия, а Орлов, Соколов! Отлично!" Бухарев осмелился сказать ему, что Тверские явились на экзамен не готовившись; они думали, что их экзаменовать не станут. "Ладно, ладно, я посмотрю. Ну-ка, скажите мне еще". Он задает первым ученикам что-нибудь перевести или сказать локуцию22 какую. Бухарев опять лучше всех. "Превосходно", -- кричит о. ректор, вошедший в пафос. О. ректор вызвал вторых учеников из всех училищ, и в числе их второго ученика Тверского училища. Это был Евграф Ловягин. Оказалось, что из вторых учеников Ловягин был лучше всех. Выслушавши ответы, о. ректор сказал: "Тверские отлично! Молодцы". Вызваны были третьи ученики всех училищ, и здесь Тверской третий ученик -- Владиславлев не посрамил себя. Так прошел день. На следующий день еще экзамены. О. ректор явился суровым в класс. Вызвавши, по обычаю, первых учеников, он, обратившись к Бухареву, сказал: "Вы меня обманули. Вчерась вам случайно удалось ответить; вот я вас проберу!" Впоследствии оказалось, что о. ректор это шутил только. Начались экзамены. Тверские опять лучше всех, и особенно Бухарев. О. ректор не вытерпел. "Я нарочно сердитым пришел, чтобы испугать вас; а вы ничего не боитесь: отлично-хорошо! Спасибо! Постой, -- сказал он Бухареву, -- на вот тебе на пряники". О. ректор вынул пятирублевую синюю бумажку и дал ее Бухареву; Рубцову досадно было. Видя, что Бухарев побивает его на устных ответах, он говорит о. ректору: "Отец ректор! Позвольте нам написать что-нибудь на бумаге; дайте нам какое-нибудь предложение".-- "Разве ты можешь писать?"-- "Могу". Надобно сказать, что в Старицком училище учеников 4-го класса приучали писать периоды и хрии23 по тогдашним риторикам, равно как и в Ржевском, тогда как в Тверском об них и не слыхали. На этом-то и думал выиграть Рубцов. О. ректор дал какую-то тему. "Пишите, кто хочет и как умеете, и кто скорей напишет, читайте мне". Началась работа. Наморщились лбы; заскрипели перья. Прежде всех написал на заданную тему Рубцов. Он вышел на средину и прочитал написанное. "Очень хорошо! Весьма хорошо! Благодарю!" -- сказал ему о. ректор. "Постой, на тебе!" Он дал Рубцову пятирублевую ассигнацию. Рубцов был в восторге. За Рубцовым вышел Филаретов и прочитал свое сочинение. Он был из Ржевских учеников; а там тоже преподавали правила риторики. "Хорошо! -- сказал ректор, -- очень хорошо; на и тебе". И тому дал пять рублей. Выходит Бухарев. Внимание всех обратилось на него. Он прочитал то, что написал. О. ректор вскочил с кресел. "Отлично-хорошо! Превосходно! Лучше всех, весьма благодарю! Поди ко мне! На тебе десять рублей! Отлично-хорошо! Лучше всех". Затем читали некоторые из первых учеников других училищ, а иные совсем и не выходили. После первых учеников читали вторые ученики, и из них Ловягин оказался лучше всех. Потом третьи -- и опять Тверской был лучше всех других. Рубцов опять подходит к о. ректору и говорит: "Позвольте еще написать". "Изволь, пиши! Кто хочет, пишите все". Ректор дал тему. Опять наморщились лбы и заскрипели перья; и опять у Бухарева была задачка лучше всех. "Позвольте нам на дому подумать", -- сказал Рубцов, не желая потерять первенство свое. Была суббота, когда производился экзамен, и час уже третий после полудня; так что уже дальше сидеть в классе о. ректор не хотел. "Изволь! Пишите!" Отец ректор дал тему: "Иудеи говорят, что Господа ученики украли: докажите, что Он воскрес".