По целым дням Верещагин, захватив с собой старикашку-болгарина, хорошо говорившего по-турецки, разъезжал по городу, успокаивал население, старался прекратить грабежи. "Везде я застал страшное безурядье", пишет он в своих воспоминаниях: "все, кто мог, тащили охапками и возами запасы платья, полотен, хлеба. Я вытолкал воров, несмотря на их протесты, что "они охраняют", запер двери на ключи и приставил караулы. Меры эти имели тем более значения, что местное население находилось в ужасном положении, было сильно ограблено ушедшими отсюда турками". Русские солдаты теперь уже почти не воевали, шли триумфаторами, у которых местное население, то и дело, просило защиты и покровительства. "Каких ужасов мы насмотрелись и наслушались тут!" писал Верещагин В. Стасову 9 января 1878 г. "По дороге зарезанные дети и женщины, болгары и турки, масса бродячего и подохнувшего скота, разбросанных и разрубленных телег, хлеба, платья и проч. Отовсюду бегут болгары с просьбой защиты, а защищать нечем не только их, но и самих себя, если бы встретили мы пехоту и артиллерию. У меня целовали руки, крестясь, как у Иверской. Помешать этому нельзя было, под опасением потерять перчатку или быть укушенным в колено. Духовенство с крестами и хоругвями, духовенство всех исповеданий, депутации, наряды разных одежд и физиономий - гудело и орало. Женщины и старики крестились и плакали с самыми искренними пожеланиями..." Вполне естественно, что происходившие перед глазами Верещагина ужасы глубоко возмущали его, ожесточали, делали беспощадным карателем всякого рода разбойников и грабителей, для которых он прямо требовал казни.

Однажды привели к Струкову двух албанцев, отчаянных разбойников, по уверению болгар, вырезывавших младенцев из утроб матерей. Генерал приказал связать их покрепче, и драгуны, поставивший их спинами вместе, стянули локти так, что они совсем побагровели и двинуться не могли. Брошенные на землю, они, как два тигра, мрачно смотрели на окружавшую их толпу болгар, преимущественно женщин и детей, бранившихся, плевавших им в глаза, бросавших комьями и грязью. Приставленный к ним часовым драгун, конечно, не мешал этому ляганью и заушенью.

Верещагин просил Струкова повесить их, но он не согласился, сказал, что не любит расстреливать и вешать в военное время и не возьмет этих двух молодцов на свою совесть, а передаст их Скобелеву, - пускай тот делает, что хочет.

- Хорошо,- отвечал на это Верещагин, - попрошу Михаила Дмитриевича: от него задержки, вероятно, не будет.

- Что это вы, Василий Васильевич, сделались таким кровожадным? - заметил Струков. - Я не знал этого за вами.

Тогда он признался, что еще не видал повешения и очень интересуется процедурой, которая, конечно, будет совершена над этими разбойниками. Ему в голову не приходило, чтобы их можно было "простить", - до такой степени ясно были они обвинены населением.

"Когда на другой день я пришел взглянуть на двух албанцев", рассказывает Верещагин, "жалость меня взяла - напрасно их сейчас же не расстреляли. Совершенно опухшие, посинелые от перевязи, они припали к земле, глухо выговаривая: "аман, аман!" Чалмы и фески были сбиты, лица и головы разбиты, окровавлены комьями и камнями, которые густая толпа народа не переставала швырять в них. Часовой продолжал бесстрастно ходить около, не видя надобности мешать потехе."

Когда приехал Скобелев, Верещагин попросил повысить помянутых двух разбойников. "Это можно", сказал тот и, позвавши командира стрелкового батальона полковника К*, приказал нарядить полевой суд над обоими албанцами и прибавил:

- Да, пожалуйста, чтобы их повесть.

- Слушаю, ваше превосходительство, - был ответ.