Не помню, в каком именно году видел я его в этот зимний вечер в Москве на Арбате. О чем мы говорили, тоже не помню. Помню только, что во время этого короткого разговора он спросил меня, пишу ли я что-нибудь? Я ответил:

-- Нет, Лев Николаевич, почти не пишу. И все, что прежде писал кажется теперь таким, что лучше и не вспоминать.

Они оживился:

-- Ах, да, да, прекрасно знаю это!

-- Да и нечего писать, -- прибавил я.

Он посмотрел на меня как-то нерешительно, потом точно вспомнил что-то:

-- Как же так нечего? -- спросил он. -- Если нечего, напишите тогда, что вам нечего писать и почему нечего. Подумайте, почему именно нечего, и напишите. Да, да, попробуйте сделать так, сказал он твердо.

Так видел я его последний раз. Часто потом говорил себе: непременно надо хоть однажды увидать еще, ведь того гляди это станет невозможно, -- и все не решался искать новой встречи. Все думал: зачем я ему? Когда разнеслась весть, что его уже нет на свете, я был в Петербурге. Тотчас подумал: ехать, увидать его еще раз, хоть в гробу! -- но удержало какое-то необъяснимое чувство: нет, этого не надо.

Я вскоре возвратился в Москву. Там только и было разговору, что о нем. Те, что были на его похоронах, рассказывали, "какое это было удивительно грандиозное зрелище, истинно народное, несмотря на все меры, предпринятые правительством, дабы помешать ему быть таким", как везли тело со станции Астапово на Козлову Засеку, как, в сопровождении огромной толпы, на руках несли гроб по полям к Ясной Поляне, и я рад был, что ничего этого не видел собственными глазами: хоронили его "благодарные крестьяне", хоронила "студенческая молодежь" и "вся русская передовая интеллигенция", -- общественные деятели, адвокаты, доктора, журналисты, -- люди, чуждые ему всячески, восхищавшиеся только его обличениями Церкви и правительства и на похоронах испытывавшие в глубине души даже счастье: тот экстаз театральности, что всегда охватывает "передовую" толпу на всяких "гражданских" похоронах, в которых всегда есть некоторый революционный вызов и это радостное сознание, что вот настал такой миг, когда никакая полиция не смеет ничего тебе сделать, когда, чем больше этой полиции, принужденной терпеть "огромный общественный подъем", тем лучше...

В те дни нам уже стало известно с достаточной точностью, -- от Сергея Львовича, старшего его сына, постоянно жившего в Москве и только что вернувшагося из Ясной Поляны, -- что именно "переполнило чашу терпения Льва Николаевича", и как он бежал. Все это было то самое, что впоследствии столько раз описывали и что Сергей Львович узнал от Александры Львовны. И я помню, как я, слушая, минута за минутой переживал в воображении эту ночь с 27 на 28 октября: ведь эта ночь была еще так близка, ведь с этой ночи прошло тогда всего две недели...