"Волчьи глаза" -- это не верно, но это выражает резкость впечатления от его глаз: их необычностью он действовал на всех и всегда, с молодости до старости (равно как и особенностью своей улыбки). Кроме того, что-то волчье в них могло казаться, -- он иногда смотрел исподлобья, упорно.
Только на последних его портретах стали появляться кротость, покорность, благоволение, порой даже улыбка, ласковое веселье. Все прочие портреты, чуть не с отрочества до старости, поражают силой, серьезностью, строгостью, недоверчивостью, холодной или вызывающей презрительностью, недоброжелательностью, недовольством, печалью... Какие сумрачные, пристально-пытливые глаза, твердо сжатые зубы!
"Проницательность злобы", сказал он однажды по какому-то поводу, о чем-то или о ком-то. Это к нему не приложимо. Справедливо говорил он о себе: "Зол я никогда не был; на совести два, три поступка, которые тогда мучили; а жесток я не был." И все-таки, глядя на многие его портреты молодых и зрелых лет, невольно вспоминаешь эту "проницательность злобы". "Дух отрицанья, дух сомненья", как когда-то говорили о нем, цитируя Пушкина, "разрушитель общепризнанных истин"... Для таких определений он дал столько оснований, что их и не перечислить. Вот у меня на столе его швейцарский дневник 1857 г. Всюду он верен себе: "Странная вещь! и з - з а духа ли противор и ч и я или вкусы мои проти в оположны вкусам боль ш и нства, но в жизни моей ни одна знаменито прекрасная вещь мне не нравилась."
В зависимости от настроений, от той или иной душевной полосы, в которой он находился, -- причем эти полосы чередовались у него, как известно, очень часто и резко, -- или в зависимсти от среды, в которой он был в данную минуту, он был то одним, то другим, и это тотчас сказывалось на всей его внешности; он сам говорил: "Как много значат общество и книги. С хорошими и дурными я совсем другой человек". Все же в портретах его молодости, зрелости и первых лет старости всегда есть нечто преобладающее, такое, что во всяком случае не назовешь добротой.
Вот портрет его студенческого, казанского времени: довольно плотный юноша, стриженый ежом, серьезное и недовольное лицо, в котором есть что-то бульдожье. Затем -- офицерский портрет: стрижен тоже ежом, только более острым и выеоким, лицо несколько удлиненное, с полубачками, взгляд холодный и надменный; на мундир накинута на плечи щегольская николаевская шинель со стоячим бобровым воротом. Полная противоположность этому портрету -- другой офицерский портрет, по моему, один из самых замечательных его портретов; тут очень мало общего с вышеназванными; это то время, когда он приехал в Петербург из Севастополя и вошел в литературную среду, ему под тридцать лет, он в артиллерийском мундире совсем простого вида, худ и широк в кости, снят до пояса, но легко угадываешь, что он высок, крепок и ловок; и красивое лицо, -- красивое в своей сформированности, в своей солдатской простоте, тоже худое, с несколько выдающимися скулами и только с усами, редкими, загибающимися над углами рта, и с небольшими умными глазами, сумрачно и грустно глядящими снизу вверх (от наклона головы).
Выйдя в отставку и живя в Петербурге и в Москве, он много времени отдавал светской жизни, балам, театрам, ночным кутежам, был франтом; тут опять нашла на него полоса в роде той, которую он пережил при вступлении в юность, когда он решил, что главное достоинство человека -- быть человеком "comme il faut". Портрета этой поры я не видел, думаю, что его и не существует. Но есть портрет следующей поры -- времени его первой поездки заграницу, пребывания в Париже и в Швейцарии. Это опять портрет человека красивого (как ни странно это слово в применении к нему): он все еще худ и молод лицом, хотя уже обложился небольшой бородкой; еще очень приятная своей молодостью нижняя губа чуть-чуть выдается, глаза глядят спокойно, несколько вопросительно, как бы выжидательно, заранее недоверчиво, и есть в них некоторая скорбность... Удивляет после этого портрета чтение его швейцарского дневника, одного из самых пленительных его произведений: столько в этом дневнике свежести, смелости, счастливой, поэтической прелести. На Женевском озере весной того года жила его родственница Александра Андреевна Толстая, с которой его связывала после того многолетняя дружба, было большое русское светское общество, в котором он "всех очаровывал своей детской веселостью и беспрестанными смешными выходками". Расставшись с этим обществом, он совершил двухнедельное пешее путешествие через горы до Фрибурга.
-- Удивительно спокойное, гармоническое и христианское влияние здешней природы, -- писал он в день выхода в это путешествие. -- Погода была ясная, голубой, ярко синий Леман с белыми и черными точками парусов и лодок почти с трех сторон сиял перед глазами; около Женевы, в дали яркого озера, дрожал и темнел жаркий воздух, на противоположном берегу круто поднимались зеленые Савойския горы с белыми домиками у подошвы, с расселинами скалы, имеющей вид громадной белой женщины в старинном костюме. Налево отчетливо и близко над рыжими виноградниками, в темной эеленой гуще фруктовых садов, виднелись Монтре с своей прилепившейся на полускате грациозной церковью; Вильнев на самом берегу с ярко блестящим на полуденном солнце железом домов; таинственное ущелье Вале с нагроможденными друг на друга горами, белый холодный Шильон над самой водой и воспетый островок, выдумано, но все-таки прекрасно торчащий против Вильнева. Озеро рябило, солнце прямо сверху ударяло на его голубую поверхность и распущенные по озеру паруса, казалось, не двигались.
-- Удивительное дело, я два месяца прожил в Clarens, но всякий раз, когда я утром или особенно перед вечером, после обеда, отворял ставни окна, на которое уже зашла тень, и взглядывал на озеро и на зеленые -- и дальше синие -- горы, отражавшияся в нем, красота ослепляла меня и мгновенно с силой неожиданного действовала на меня. Тотчас же мне хотелось любить, я даже чувствовал в себе любовь к себе и жалел о прошедшем, надеялся на будущее, и жить мне становилось радостно, хотелось жить долго, долго, и мысль о смерти получала детский поэтический ужас... Физическое впечатление, как красота, через глаза вливалось мне в душу...
-- Я не умею говорить перед прощанием с людьми, которых я люблю*. Сказать, что я их люблю, -- совестно, и отчего я не сказал этого
прежде; говорить о пустяках тоже совестно... Наш милый кружок был расстроен и, верно, навсегда... Я почувствовал себя вдруг одиноким и мне показалось так грустно, как-будто это случилось со мной первый раз...