-- На другой день, поздно вечером, мне захотелось еще раз взглянуть на нее (на мать в гробу). Преодолев невольное чувство страха, я тихо отворил дверь и на цыпочках вошел в залу.
-- Посредине комнаты на столе стоял гроб, вокруг него нагоревшие свечи в высоких серебряных подсвечниках; в дальнем углу сидел дьячок и тихим, однообразным голосом читал псалтырь.
-- Я остановился у двери и стал смотреть, но глаза мои были так заплаканы и нервы так расстроены, что я ничего не мог разобрать; все как-то страшно сливалось вместе: свет, парча, бархат, большие подсвечники, розовая обшитая кружевами подушка, венчик, чепчик с лентами и еще что-то про зра ч ное восковог о цв е та. Я стал на стул, чтобы рассмотреть ее лицо; но в том месте, где оно находилось, мне опять представился тот же б ле д н о - ж елтоватый, проз рачный предмет . Я не мог верить, чтоб это было ее лицо. Я стал вглядываться в него пристальнее и мало по малу стал узнавать в нем знакомые милые черты. Я вздрогнул от ужаса, когда убедился, что это была она; отчего закрытые глаза так впали? отчего эта страшная бледность и на одной щеке черноватое пятно под прозрачною кожей? отчего губы так бледны и склад их так прекрасен, так величественен и выражает такое неземное спокойствие, что холодная дрожь пробегает по моей спине и волосам, когда я вглядываюсь в него?
-- Я смотрел и чувствовал, что какая-то непонятная, н епреодолимая сила притягивает мои г ла за к этому без жи з ненному лицу. Я не спускал с него глаз, а воображение рисовало мне картины, цветущие жизнью и счастием. Я забывал, что мертвое тело, которое лежало передо мной и на которое я бессмысленно смотрел, как на предмет, не имеющий ничего общего с моими воспоминаниями, была она. Я воображал ее то в том, то в другом положении: живою, веселою, улыбающейся; потом вдруг меня поражала какая-нибудь черта в бледном лице, на котором остановились мои глаза: я вспоминал ужасную действительность, содрагался, но не переставаль смотреть. И снова мечты заменяли действительность, и снова сознание действительности разрушало мечты. Наконец, воображение устало, оно перестало обманывать меня: сознание действительности тоже исчезло, и я совершенно забылся... На время я потерял сознание своего существования и испытывал какое-то высокое, неизъяснимо-приятное и грустное наслаждение...
Глава эта есть нечто совершенно удивительное по изображению и внешнего и внутреннего. Сила изобразительности внешнего как-будто преобладает. "Свет, парча, бархат... розовая обшитая кружевами подушка, венчик, чепчик с лентами и еще что-то прозрачное воскового цвета..." Но из этого внешнего исходит истинный ужас внутреннего: чего стоит одно это "что-то"!
-- Одна из последних подошла проститься с покойницей какая-то крестьянка, с хорошенькою пятилетней девочкой на руках, которую, Бог знает зачем, она принесла сюда. В это время я нечаянно уронил свой мокрый платок и хотел поднять его; но только что я нагнулся, меня поразил страшный, пронзительный крик, исполненный такого ужаса, что проживи я сто лет, я никогда его не забуду. Я поднял голову -- подле гроба стояла та же крестьянка и с трудом удерживала на руках девочку, которая, отмахиваясь рученками, откинув назад испуганное личико и уставив выпученные глаза на лицо покойной, кричала страшным, неистовым голосом...
Николенька-Левочка, глядя на это "что-то" прозрачное воскового цвета, бледно желтоватый прозрачный предмет, в конце концов "потерял сознание своего существования и испытывал какое-то высокое, неизъяснимо-приятное и грустное наслаждение". Это подлинные задатки разновидности тех чувств, которые впоследствии все больше и больше будут преображать толстовское восприятие смерти, вести к чему-то "высокому". Но пока это только задатки. Преобладает же ужас. "Холодная дрожь пробегает по моей спине и волосам, когда я вглядываюсь в него." А крестьянский ребенок даже и при одном мгновенном взгляде на это "что-то" разражается "страшным, неистовым криком".
За этими первыми страницами о смерти следует рассказ "Три смерти", написанный через семь лет после того. Тут, мучительно, отчаянно хватаясь за жизнь, то раздраженно негодуя на все и на всех, то жалко умиляясь тщетными надеждами, умирает богатая молодая барыня в чахотке, умирает тупо и покорно, как обессилевший зверь, нищий работник (ямщик) и в святой и прекрасной бессознательности умирает дерево. Барыня одна виновата перед лицом Бога -- в своей непокорности Его неисповедимым для нас путям, Его высокой и торжественной воле, в своем детском и строптивом непонимании Его законов и замыслов: "Пути Мои выше путей ваших и мысли Мои выше мыслей ваших." И вот тут уже возвышенно, укоризненно-грозно звучат толстовские слова о смерти:
-- В тот же вечер больная уже была тело, и тело в гробу стояло в зале большого дома...
Яркий восковой свет с высоких серебряных подсвечников падал на бледный лоб усопшей, на тяжелые восковые руки и окаменелые складки покрова, странно поднимающегося на коленях и пальцах ног...