"Докучаю вам моими просьбами, любезный Федор Иванович! Но что делать? Умоляю вас, сходите тотчас к графу и скажите ему, что цензор Снегирев стихов Языкова не пропускает, т.е. всего места об Иоанне Грозном, а его выпустить невозможно. Граф мне сказал, что надобно переменить только одно выражение: "книгу книг" и два стиха, где царь является главою палачей. Языков тотчас же нынче утром исполнил желание графа. После обеда я был у Снегирева. Он сам не решается пропустить стихов об Иоанне, а их выпустить нельзя. Он говорит, что их, пожалуй, применят и к другому царю!!! После того надобно уничтожить и всю историю человечества, или мы только свою должны вычеркивать или искажать! Ради Бога, попросите графа, чтобы он тотчас подписал эти стихи. Надобно же мне, наконец, с чего-нибудь начать и нельзя начинать с прозаической статьи об искусстве! Посылаю экземпляр Языкова, на котором он своею рукою сделал два изменения, которые требовал граф, и другой, по которому я читал нынче графу эти стихи. Он, таким образом, увидит, что все исполнено, что он желал. Я сам бы к нему поехал, но не знаю, примет ли он завтра. Я устал очень и очень. Пожалуйста упросите графа, чтобы он тотчас же подписал.
Весь ваш В. Панов.
Если можно получить скоро ответ удовлетворительный, велите подождать моему посланному и пришлите мне с подписью графа тот экземпляр, на котором Языков подписал в "Московский Сборник".
Другая записка:
"Любезнейший Федор Иванович! Сделайте одолжение, попросите графа, чтобы он позволил мне нынче к нему приехать и назначил бы мне час. Мне очень накладно: приходится ждать уже более десяти дней; за все это должен я много платить в типографию, ибо работа, буквы, - все остановлено. Зная коротко автора представленной графу пьесы, я многое бы мог и желал ему объяснить и тоже указать, в чем состоят придирки цензора. Простите, пожалуйста, любезнейший Федор Иванович, что я вас тревожу этим делом. Вы взялись быть посредником. Нельзя ли нынче меня чем-нибудь решить. Но если граф не пропустит, то добейтесь, пожалуйста, чтобы он назначил мне время, когда бы я мог с ним объясниться.
Весь ваш В. Панов ".
Развитию и укоренению дружеских отношений между тогдашними профессорами много способствовал обычай жить вместе на одной квартире и вести общее хозяйство. Так, Леонтьев жил с Шестаковым в небольшом каменном флигеле на Никитской, по левую сторону, если подниматься от университета; как бы намекая на студенческое сожительство, они приютили у себя, разумеется безвозмездно, одного бедного студента филологического факультета, отделив ему ширмами помещение в зале. Бывало он ходит в своей загородке взад и вперед и читает свою книжку то про себя, то шепотом. Студент этот был не кто другой, как Владимир Иванович Герье, ставший потом профессором всеобщей истории в Московском университете.
Потом Леонтьев и Шестаков жили тоже на общем хозяйстве вместе с Кудрявцевым на Кисловке. Здесь я видел у них в гостях графиню Сальяс, которая была в дружбе с Кудрявцевым, и с тех пор до самой ее смерти поддерживал знакомство с нею. Только уже гораздо позже Леонтьев с Шестаковым поселились вместе с Катковым в его квартире с типографией в Армянском переулке. Тогда Шестаков уже был безнадежно болен параличом. Сначала отнялись у него обе руки и, как кости, бесчувственно болтались по обе стороны; в таком положении прожил он года два и в молодых летах скончался, не успев вполне обнаружить своих высоких дарований и глубокой учености.
До своего перемещения в Армянский переулок Катков жил на площади у Страстного монастыря, в доме Римской-Корсаковой, родной сестры Грибоедова, как говорят, послужившей ему оригиналом для Софьи, героини его комедии "Горе от ума". Впоследствии дом этот принадлежал Строгановской школе рисования, переименованной потом в художественно-промышленное училище при его директоре, Викторе Ивановиче Бутовском. Престарелая вдова Римская-Корсакова занимала одна-одинехонька весь бельэтаж с своими ровесницами, сенными девушками, играя с утра до вечера с ними в карты на орехи, а не на деньги, а весь верх отдавала даром своей подруге и сверстнице - матери Каткова с двумя ее сыновьями - Михаилом Никифоровичем и Мефодием Никифоровичем. Леонтьев и Шестаков жили тогда еще отдельно от Каткова.
В "Моих Воспоминаниях", говоря о профессорах филологического факультета тридцатых, сороковых и пятидесятых годов, я опустил многое, что глубоко захватывало существенные интересы моей жизни. К таким событиям принадлежит выход Степана Петровича Шевырева из Московского университета и мое вступление на опустелую после него кафедру истории всеобщей и русской литературы.