Переходя от русской литературы к древнейшей поэзии прочих славян, остановлюсь только на чешском произведении, относящемся к IX в., именно на "Суде Любуши". Эта поэма имеет предметом суд княжны Любуши над двумя братьями, спорящими об отцовском наследстве. Поэма так говорит о роде и племени этих братьев: "Оба брата, оба кленовичи, старого рода Тетвы Попелова, который пришел с полками Чеховыми в эти тучные области через три реки". Ученые предлагали много догадок о том, какие именно могли быть эти три реки, через которые в эпоху доисторическую проходили чехи: одни думали, что это были Драва, Раб и Дунай; по мнению других, Висла, Одер и Эльба. Но знаменитые издатели и комментаторы этого старинного памятника, Шафарик и Палацкий, число три почитают в этом месте за обычное эпическое выражение, подобно тому, как в русских сказках у старика со старухою три сына, богатырь отправляется через тридевять земель в тридесятое государство, или как вообще в народной поэзии всякая попытка трижды испробуется, пока не будет достигнуто желаемое. Для нас особенно важно то, что эта обычная эпическая форма о движении полков: переходить через три реки -- форма, ведущая начало из времен доисторических, от переселения народов, доселе сохранилась между эпическими выражениями украинской поэзии. В думе на победу Чигиринскую о наступлении польского войска сказано: "То Поляки через три реки три перехода переходили, да и близь третьего перехода станом стали, пустили коней на корм, а сами себе дали три часа отдыху" {"Сб. укр. песен", с. 54.}.
III. Следы эпических форм малорусской поэзии в иностранной поэзии периода языческого
Там, где украинские песни говорят об участии птиц и зверей в сражениях и смерти воинов, почти слово в слово согласуются с песнями "Древней Эдды" и со "Словом о полку Игореве". Странно было бы предполагать не только непосредственное, но даже и косвенное влияние этого древнескандинавского памятника на южнорусскую поэзию от XII в. до позднейшей эпохи сложения украинских песен. Одно только, хотя и замечательно близкое, родство безыскусственных песен двух различных народов не дает права заключать о взаимном влиянии этих народов без точных исторических указаний. Тем не менее поразительное сходство поэзии украинской с песнями "Эдды" надобно признать любопытным фактом в истории эпической поэзии, особенно потому, что между древнейшим скандинавским памятником и позднейшими украинскими песнями оказывается верным посредником "Слово о полку Игореве", русское произведение XII в.
Прежде всего, чтобы познакомить читателей с любимым малорусской поэзиею описанием смерти козака, приведу самое замечательное по объему и полноте место из украинской думы на побег трех братьев из Азова. Утомленный козак ложится отдохнуть на Савор-могиле: "В тот час сизые орлы налетали, зорко в очи козаку заглядывали. Козак то увидел, словами проговорил: "Орлы сизоперые, гости милые! Прошу вас тогда налетать, изо лба очи мне выдирать, как не буду уже я света Божьего видать!" Проговорив так, за час козак милосердному Богу душу отдал. Тогда орлы налетали, изо лба очи выдирали. Тогда и мелкая птица налетала, около желтой кости тело обирала. Серые волки набегали, тело козацкое рвали, по тернам да по оврагам желтую кость глодали, жалобно выли-завывали: так они козацкие похороны справляли! Откуда ни возьмется сизая кукушечка; в головах села, жалобно куковала; как сестра над братом, либо мать над сыном плакала". Тот же мрачный дух веет в следующем описании "Слова о полку Игореве": "Дружину твою, Князь, птицы крыльями приодели, а звери кровь полизали".
В украинской поэзии орлы чувствуют себе поживу над трупами и кажут путь козакам: "Тогда-то над Бендерою сизые орлы налетали; козакам молодцам добычу казали, козакам славу казали". В "Слове" волки военную грозу чуют по оврагам, также и "орлы клектом на кости зверей зовут, лисицы брешут на красные щиты". А как налетят на поле битвы орлы, поют украинские песни, "налетят сизые орлы, станут горевать; а вороны налетят, да и станут добычи ждать да поджидать"; а лишь зачует мертвое тело, "ворон прилетает, в очи заглядывает, белое тело объедает, кости покидает", -- а заглядывает ему в очи затем, что и "очи ему выпивает". Невольно представляешь в воображении эти кровавые образы украинской поэзии, читая следующее место в "Слове": "Тогда по русской земле редко пахари кричали, а часто вороны каркали, деля себе трупы, а галки свою речь говорят, думают лететь на обед".
Во времена отдаленные, жестокие и кровавые, могли образоваться такие, позволю себе выразиться, кровожадные эпические формы; и если они так долго держались в украинской поэзии, то не одна тревожная воинская жизнь Козаков тому виною, но и крепкая память народной фантазии, до позднейших времен сохранившая такие образы, которые по всем правам могли принадлежать жестоким временам скандинавской "Эдды". Вот почему и важно для нас поразительное сходство этих грубых выражений нашей южной поэзии с обычными формами скандинавских песен. Вместо слов: сражаться, убить, быть убиту в песнях "Древней Эдды" употребляются постоянные эпические формы: "кормил орлов -- ел волчью пищу -- лучше мне воронов кормить твоим трупом -- лучше тебе попробовать боя да повеселить орлов, чем браниться бесполезными словами -- где ты корму давал птицам сестер войны -- как же под шлемами есть будет сырое мясо -- когда копьем кормил я орлиный род". Чтобы показать, как часты такие изречения в "Эдде", довольно упомянуть, что все вышеприведенные мною взяты только из двух песен о Гельги. В украинской поэзии, кроме подробных картин, встречаются и краткие, точно такие же описательные выражения. Так, сын, желая дать знать матери, что он будет убит, выражается обычною эпическою формою: "Там я буду -- своей кровью море дополнять, а еще своим белым телом орлов кормить". Вместо того чтобы сказать: в Могилеве побито много поляков, песня выражается: "Ой, в городе Могилеве орлы да змеи польским телом кормятся, польскому телу радуются". В "Эдде" животные также не только кормятся трупами, но и радуются им. В "Слове" храбрые курские воины "концом копья вскормлены -- скачут как серые волки". В "Эдде" также -- кормить животных копьем -- значит храбро сражаться.
Так как для хищных птиц и зверей радостна битва, то и немудрено, что ими гадают об участи сражающихся. В одной из песен "Древней Эдды", именно о Гникаре, излагаются руны, или таинственные чародейские изречения, между которыми находим приметы по хищным зверям: "Иные есть и добрые, если только знают их люди, приметы на войне (собственно: на взмахиванье мечей); к добру, думаю я, когда черный ворон провожает героя (собственно: дерево меча)"; "А вот и третье, когда услышишь завыванье волка под осиновыми ветвями, будет тебе победа над героями, если только увидишь, что волк выбежал навстречу". Радость человека сравнивается с радостью хищной птицы, когда она чует труп. Так, Зигруна говорит Гельги: "Теперь радуюсь нашему свиданию, как Одиновы кровожадные ястребы, когда они чуют труп, теплую пищу или встречают туманно-влажный рассвет". В "Эдде" день также радость птице, а ночь, равно как и зима, -- печаль и болезнь птиц. Не будем говорить о чешских крагуях, хищных птицах, столь же чтимых, как и Одиновы ястребы, что видим из Краледворской рукописи, а через "Слово о полку Игореве" перейдем к украинским песням, в которых увидим такое же суеверное воззрение, как и в "Эдде". Когда Игорь возвращается из плена, птицы не только хищные, но и певчие принимают деятельное участие в судьбе его. "Тогда вороны не граяли, -- говорит "Слово", -- галки посмолкли, сороки не троскотали -- только дятлы тектом путь к реке кажут, соловьи веселыми песнями свет поведают". Здесь хищные птицы присмирели, потому что нет им радости, не чуют себе трупа; описывая же время воинское, "Слово" говорит: "Часто вороны граяли, деля себе трупы, а галки свою речь говорят, думают лететь на обед". Совершенно в духе этой древней мрачной поэзии "Эдды" и "Слова" следующие эпические образы украинской думы под названием "Поход на поляков": "Закаркает ворон, летя степью, заплачет кукушка, лесом скачучи, закуркуют кречеты сизые, задумаются орлы быстрые, да по своих братьях, по буйных товарищах козаках! или их сугробом занесло, или в аду потопило? Что не видно чубатых ни по степям, ни по лесам, ни по татарским землям, ни по турецким горам, ни по черным морям, ни по ляшским полям? Как закаркает ворон, загрует, зашумит, да и полетит в чужую землю. Ан-ба! кости лежат, сабельки торчат; кости хрустят, сабельки расколотые бренчат! А черная сивая сорока оскалилась да и скачет!" {См.: "Сб. укр. песен", с. 22--23, 56--60, 62; Максимович. Укр. нар. песни, вып. II, 1834, с. 146, 156 (ср.: "Старшая Эдда". М. Л., 1963, с. 91, строфа 43).}
Человек ставил себя в зависимость от внешней природы не столько по участию ее в делах людских или же по страху и ужасу, возбуждаемым в нем кровожадностью животных, сколько по глубокому верованию в сверхъестественную силу и непобедимую власть над ним не только стихий, но и некоторых животных. Так и в вышеприведенных отрывках тем разительнее и ужасней казалась судьба человека, преданного во власть животным, тем убедительнее для сердца было участие хищных и вещих птиц, что в основе этих поэтических картин полагалось убеждение в чародейское всеведение и могущество сих животных. Еще Боян признавал в птицах хитрость и ведение, что видно из пословицы, которую ему приписывает "Слово": "Ни хытру, ни горазду, ни птицю горазду суда Божия не минути". Не только в глубокую старину в Скандинавии верили в двух воронов Одина, которые все знают, но и до наших времен у чехов сохранилась пословица: узнать что от птицы, или по-птичьи (dowêdêtі sepo ptacku). В одной словенской сказке вещий ворон (védesh), точно так же как Одинова птица, рассказывает своему хозяину обо всем, что требуется. Но ни в какой народной поэзии не удержалось это верование в столь изобразительной, поэтической форме, как в украинской. Так, напр., не только у славян, но и по всем племенам немецким кукушка разумеется вещею птицею. Не только в Швеции, как и у нас, узнают от кукушки, сколько лет кому жить, но даже и Рейнгарт Лис, и еще на французском языке, осведомляется у кукушки о том же. Но нигде нет такого прекрасного эпического выражения, наивно и резко определяющего мифологическое значение кукушки, какое предлагает украинская поэзия: "буде й нашим лихо, як зозуля ковала; що вона ковала, промеж святых чувала; що вона ковала, тому й бутистати".
В народной поэзии всякое выражение имеет смысл по одному тому уже, что оно по преданию сохраняется как обычная форма какого-либо общеизвестного представления, всеми признанного убеждения: а в таком случае каждое слово надобно разуметь в связи с господствующим в народе образом мышления и представления. Если допустим в народной фантазии мифологические образы вещих животных, то не надобно будет упускать из виду верования в них и при таких описаниях, где они, являясь участниками в делах человеческих, пользуются более своими животными инстинктами, не оказывая высшей силы, как, напр., в вышеприведенных картинах битв и смерти Козаков. Народ всегда верен самому себе: раз убедившись в чем-либо, не станет при случае менять свое убеждение, как бы издеваясь над ним. И только наше искусственное образование, столь отдалившее нас от наивной простоты эпической поэзии, часто представляет нам невозможным и даже неестественным то, что так просто и осязательно объясняет себе младенческая фантазия народных песен.
Краткое историческое обозрение эпических выражений украинской поэзии уверяет нас в древнейшем их происхождении. Иные изречения, в связи с верованиями, доносятся к нам от эпохи языческой, верно передавая всю грубость и жестокость того времени, откуда они пошли; иные носят на себе следы исторических событий и юридических отношений наших предков; иные нечувствительно возводят нас к старинным обычаям, убеждениям и образу воззрения нашей древнейшей поэзии XII в. Если так неизменны, так постоянны эпические формы в продолжение многих веков, если, несмотря на доисторическое их происхождение, они имеют силу и поныне, то, вероятно, они заслуживают нашего полного внимания и могут быть предметом строгого и тщательного изучения. Обратимся же теперь к определению эпических выражений украинской поэзии.