(H. Н. Русовъ. "Отчій домъ", романъ въ двухъ частяхъ).
Н. Н. Русовъ, повидимому, человѣкъ молодой. Во всякомъ случаѣ, онъ -- повиненъ въ литературѣ, и названный выше романъ -- едва ли не первая вещь, съ которою онъ появляется передъ публикой. Манера его письма пока, естественно, крайне неровная, пестрая; онъ пробуетъ то тотъ, то другой стиль, и эти переходы отъ одного къ другому иногда слишкомъ дисгармонично-рѣзки. Техника письма его еще невыработанная, но въ отдѣльныхъ мазкахъ уже видна увѣренность и твердость кисти, не часто встрѣчаемая у начинающихъ. Онъ можетъ писать изобразительно и съ настроеніемъ. Всякій, любящій литературу, думается, долженъ заинтересоваться молодымъ авторомъ, у котораго есть несомнѣнный талантъ. Было бы въ высокой степени жалко, если бы этотъ талантъ оказался зарытымъ въ землю. А будущее таланта H. Н. Русова -- увы! внушаетъ за себя самыя серьезныя опасенія...
Бываютъ таланты субъективнаго и объективнаго склада. Различіе, конечно, только относительное,-- подобно тому, какъ въ психикѣ человѣка умъ представляется относительно объективнымъ, чувство же и воля -- субъективнымъ элементомъ. Бываютъ художники, творчество которыхъ въ наибольшей мѣрѣ обусловлено ихъ собственными переживаніями, общимъ направленіемъ и укладомъ ихъ чувствованій и води. Эти собственныя переживанія, окрашенныя рѣзкой печатью данной индивидуальности, могли быть такъ сильны, такъ врѣзаться въ душу, что изъ-подъ власти ихъ трудно освободиться. Они становятся осью всего творчества, пріобрѣтаютъ монопольное положеніе, порабощаютъ себѣ талантъ. При этомъ талантъ можетъ быть очень великъ -- но только интенсивность его изобразительной силы останется не скованной, и, можетъ быть, даже окажется доведенной до крайнихъ предѣловъ -- только въ извѣстномъ направленіи. Что же касается экстенсивности творчества, широты художественной арены, которую можетъ охватить талантъ, то она неизбѣжно терпитъ при?томъ крупныя ограниченія. Образцомъ такого субъективнаго таланта можетъ считаться Достоевскій. Изобразительность его творчества дышетъ порою какою-то дикой, болѣзненно-напряженною силой. Но сразу видишь, что острыми переживаніями автора оно поставлено на какіе-то разъ навсегда данные рельсы, что есть какой-то заколдованный кругъ мучительныхъ вопросовъ, въ которомъ оно бьется и изъ котораго не можетъ выбиться. Есть какое-то однообразіе мотивовъ, темъ, ситуацій, есть повторяемость основного тона, который не оставляетъ автора въ покоѣ, неотступно,-- иногда кошмарно -- стоитъ передъ его сознаніемъ. Такіе авторы способны производить колоссальное, ни съ чѣмъ несравнимое впечатлѣніе на читателей -- но только на читателей сходнаго съ ними склада, раненыхъ остріемъ тѣхъ же переживаній. Для другихъ читателей они могутъ, напротивъ, показаться тяжелыми, непріятными, несносными. И самые уравновѣшенные не могутъ, хотя на минуту, не подпасть подъ обаяніе таланта, не оказаться во власти его могучаго произведенія -- но вотъ книга закрыта, обычныя настроенія снова овладѣли душой, и пережитое при чтеніи стало какимъ-то ненужнымъ, непонятнымъ и досаднымъ нарушеніемъ духовнаго равновѣсія, рѣзкимъ отклоненіемъ отъ общаго тона, уклада и направленія духовной жизни.
И бываютъ таланты другого рода, передъ которыми болѣе счастливо и ровно сложившаяся духовная жизнь раскрыла широчайшіе горизонты художественнаго наблюденія и обобщенія. Въ ихъ нравственномъ складѣ не образовалось такого рѣзкаго, чисто-индивидуальнаго уклона,-- переразвитія какой-либо одной изъ эмоціопальныхъ сторонъ, свойственныхъ человѣку, какъ экземпляру рода homo sapiens. Напротивъ, ихъ индивидуальность, богатая и гармонически расцвѣтшая, явилась какъ бы готовымъ сосудомъ для вмѣщенія всего свойственнаго человѣку, какъ существу родовому. Можетъ быть, ихъ талантъ въ своей изобразительной силѣ не всегда будетъ достигать той степени -- почти болѣзненной -- напряженности, которая даетъ талантамъ субъективистскаго склада совершенно неудержимую власть надъ сердцами духовно родственныхъ имъ читателей. Но охватъ ихъ таланта шире, многостороннѣе, разнообразнѣе. Ихъ наблюдательная и обобщающая способность не заключена въ тѣсныя рамки, а раскована и свободна. Имъ легче вмѣстить въ своемъ сознаніи все богатство и многогранность жизни. Имъ легче дать обширную галлерею самыхъ разнообразныхъ человѣческихъ типовъ. Имъ легче въ самыхъ этихъ шахъ восходить на все высшія и высшія степени обобщенія, и наряду съ типами, въ которыхъ на первый планъ выступаютъ временныя, локальныя, сословныя, національныя, вообще бытовыя черты, создавать типы, въ которыхъ сквозь несущественное для художественнаго заданія внѣшнее обличье даннаго времени и мѣста мощно выпираютъ ихъ общечеловѣческія черты. Такіе художники чаще всего обогащаютъ сокровищницу искусства "міровыми" типами, живущими почти вѣчно. Ромео и Джульетта, Гамлетъ, Отелло, Макбетъ -- типы, съ которыхъ, въ воспріятіи читателя, легко спадаетъ ихъ историческій костюмъ, ихъ національное и бытовое обличье,-- и остается чистый кристаллъ просто человѣческихъ чувствъ и страстей -- любви, ревности, властолюбія, трагедіи воли. Шекспира можно разсматривать, какъ лучшій образецъ художественнаго генія, стоящаго на высотахъ объективизма творчества.
Художниковъ субъективистскаго склада гораздо больше, чѣмъ художниковъ-объективистовъ. И для судьбы ихъ имѣетъ громадное значеніе,-- въ чемъ состоитъ сущность ихъ субъективизма? Какова его окраска, характеръ и происхожденіе? Въ зависимости отъ содержанія и глубины тѣхъ переживаній, которыми обусловлено творчество того или другого автора, будетъ стоять и цѣнность его произведеній. Переживанія могутъ быть поверхностны или глубоки, сильны или анемичны, крупны или мелочны. Одни больше, другія меньше ограничиваютъ творчество; одни дѣлаютъ его общеинтереснѣе, другія низводятъ его почти до степени отдѣльнаго "человѣческаго документа". Наконецъ, самое отношеніе автора къ своимъ переживаніямъ можетъ быть различно. Для одного эти переживанія являются богатымъ, хотя и одностороннимъ матеріаломъ, въ которомъ онъ будетъ критически разбираться: онъ острымъ скальпелемъ художественнаго анализа будетъ разсѣкать цѣлостныя сложныя эмоціи на составные элементы, чтобы затѣмъ возсоздавать ихъ изъ этихъ элементовъ, но въ новыхъ, измѣненныхъ сочетаніяхъ. Другой подпадетъ подъ полную власть этихъ переживаній, не рискнетъ поднять на нихъ безжалостную руку оператора, преклонится передъ ними, предпочтетъ ихъ опоэтизировать. Первый расширитъ, второй сузитъ границы собственной натуры; первый превратитъ ее въ живой ключъ, неугомонно бьющій родникъ живой воды, которой можетъ хватить надолго; второй превратитъ ее въ стоячій прудъ, который недолго вычерпать, который легко можетъ пересохнуть, и еще раньше -- зацвѣсти болотными растеніями и подернуться тиной...
Г. Русовъ обнаруживаетъ несомнѣнныя черты субъективизма въ своемъ творчествѣ. Весь его романъ вращается вокругъ одной индивидуальной драмы -- драмы чисто-духовной, внутренней: эволюціи религіозныхъ переживаній героя. Всѣ другіе персонажи, появляющіеся въ книгѣ, очерчены бѣгло и не имѣютъ самостоятельнаго значенія: это только "людская обстановка" для центральной фигуры. Сами по себѣ они мало интересуютъ автора. Они и очерчены лишь съ тѣхъ сторонъ, какими они вступаютъ -- съ положительнымъ или отрицательнымъ содержаніемъ -- въ приходо-расходную книгу нравственнаго хозяйства героя романа. Въ авторѣ мало говоритъ объективный наблюдатель, для котораго на первомъ планѣ стоитъ самостоятельная цѣнность различныхъ человѣческихъ типовъ, во всей ихъ полнотѣ и законченности. Законодательствуетъ въ его творчествѣ опредѣленная субъективистская струя, и, къ сожалѣнію, струя не широкая, не живительная и не плодотворная...
Форма романа соотвѣтствуетъ содержанію. Онъ ведется отъ лица главнаго героя. Врядъ ли можно сомнѣваться, что въ характеристику его авторомъ внесено много автобіографическаго. Болѣе того. Нетрудно догадаться, что авторъ когда-то пытался излить эти автобіографическаго характера переживанія въ формѣ еще болѣе лирической -- а именно, стихотворной. Нашелъ ли онъ, что эта форма ему не всегда удается, что требованія размѣра и риѳмы слишкомъ сковываютъ его творчество, заставляютъ идти на компромиссы съ требованіями художественности? Или просто предпочелъ форму романа, какъ болѣе свободную, и, главное, полную? Но только нѣтъ сомнѣнія, что въ свой романъ онъ мѣстами вставляетъ отрывки изъ своихъ стихотвореній, лишь слегка измѣнивъ разстановку словъ -- измѣнивъ не настолько, чтобы совершенно изгладились слѣды прежняго размѣра и риѳмы.
Этими-то "полустихами" описано все дѣтство и отрочество героя. "Какъ давній-давній сонъ, какъ сказка старой няни, встаетъ передо мной большой и бѣлый домъ. И задумчивая ласка далекихъ дѣтскихъ дней вѣетъ на душу тѣхъ дней, когда грезилось уму во всемъ чудесное, когда все кругомъ скрывала таинственная маска. (Читатель уже угадываетъ, что здѣсь когда-то риѳмовала "далекихъ дѣтскихъ дней. задумчивая ласка" и "когда скрывала все таинственная маска"). Я помню круглый садъ, тяжелыя гардины, стоявшій у окна въ садъ старинный рѣзной клавесинъ. Когда на западѣ стихалъ вечерній свѣтъ, отецъ садился за клавесинъ, и тонкіе звуки дрожали грустной мольбой, въ отвѣтъ его душѣ. И безшумными крылами влетала въ темный залъ тихая тоска. Неясный силуэтъ сидящаго отца, поникшаго въ печали, мерещится мнѣ изъ дали прошлаго"...
Таковъ общій тонъ воспоминаній автора. Все лучшее, что было у него въ дѣтствѣ, затерялось гдѣ-то вдали, о которомъ едва мерцаютъ смутные отголоски, отзвуки полузабытыхъ впечатлѣній. Все подернуто какой-то дымкой грусти, какимъ-то траурнымъ флёромъ. Туманный образъ умершей матери, которую онъ ясно представляетъ себѣ лишь на молитвѣ. Грустный, тоскующій, иногда плачущій отецъ. Слезы, трауръ, молитва, пугающая тайна смерти. Свѣтъ похоронныхъ свѣчей, запахъ ладана. Смерть матери. Смерть отца.
"Я помню бѣлый гробъ и траурныя свѣчи, морщины у бровей и пальцы на груди. Толпа чужихъ людей, заглушенный разговоръ, много мужиковъ, и бабъ, толпившихся позади. Какой-то старичекъ меня держалъ за плечи и повторялъ строго: или же! подходи! А я не могъ идти, и злясь, и плача разомъ. Меня пугалъ отецъ съ открытымъ ртомъ и глазомъ".