Самое человекоубийство в войне не всегда принимает "благородно", "рыцарски" окрашенный вид скрещения двух шпаг. Война есть искусство "в решительный момент в нужном месте обладать превосходством сил", то есть вдвоем нападать на одного. Военная подготовка требует создания под покровом тайны преимущества в вооружении, -- то есть стремится поставить врага в положение беззащитного и беспощадно бить его, пользуясь этой беззащитностью. Война с ее засадами, мнимыми атаками для отвлечения внимания противника и военными хитростями полна обманов, лжи, нападений из-за угла, ударов в спину. Война и военный шпионаж, покупка людских совестей, фабрикация предателей и т. п. прелести -- нерасторжимы. Словом, от начала до конца война есть бесконечное количество притворства, лжи, обмана, подлости, насилия. И это если даже совершенно отвлечься от всех так называемых "эксцессов войны", которые, однако, суть лишь логическое развитие общего духа войны. Ибо там, где искусство истребить максимум человеческих жизней и превратить в развалины максимум воздвигнутых людским гением сооружений есть высшая добродетель, разумеется a force de forger on devient forgeron12; там, где человек "колет, рубит, режет", где мир, в котором и которым он живет, есть "бой барабанный, крики, скрежет, гром пушек, топот, ржанье, стон, -- и смерть, и ад со всех сторон", там происходят такие роковые приспособления психики человеческой к этим "внешним условиям", о которых красноречиво говорит нам всякая послевоенная статистика человеческих преступлений и человеческой жестокости.
Но революция есть разновидность войны. Может быть, взрывы ее короче, стихийнее, спонтаннее; зато ее "инкубационный" период, период подполья, тайных обществ, конспирации -- систематического замыканья в узком мирке со спертым воздухом, постоянного притворства перед внешним миром, доводимого до актерства, до раздвоения личности, -- имеет свои роковые моральные опасности. И потому честны и мужественны слова, что лучшие люди, подвижники и герои по натуре обрекают в революции себя сознательно на нравственную деградацию.
О, конечно, в революции бывают и внутренне чужие ей люди -- любители сильных ощущений, авантюристы, которые плавают как рыба в воде именно во всем том, что ложится, как моральное проклятие, как тяжкий искус, на "революционеров духа"; бывает в революции и своя, снизу нахлынувшая "понизовая вольница" ушкуйников массового движения -- забубённых головушек, которым море по колена, своя жизнь -- копейка, а потому и чужая не дороже. Они не мучаются никакими вопросами; для них на войне -- как на войне; не мудрствуя лукаво, они приемлют революцию, как и войну, во всем ее объеме, как пьяница -- рюмку водки, одним глотком, только удовлетворенно покрякивая от силы порции. Но это -- люди, действия которых моральной цены не имеют (хотя утилитарная цена их может быть немалой). Они, в сущности, живут и действуют вне нравственной области; они не подымаются на высшую ступень нравственности, удовольствуясь предшествующей, низшею ступенью -- нравов.
Егор Сазонов13 спрашивал Каляева, что он будет чувствовать, когда акт его завершится полным успехом? Тот восторженно ответил: "Гордость и радость!" Оказалось, однако, что к этим чувствам примешалось нечто другое, горькое и темное. От него бессознательно бежал Каляев, когда с опасностью для себя и для своих друзей опустил вооруженную бомбою руку при виде сидевших в карете рядом с великим князем Сергеем "Ходынским"14 его жены и детей. Бежал, но не убежал. От этого чувства бессознательно пробовали бежать многие другие террористы, которых в героическом "акте" привлекало то, что они беззаветно отдадут свою жизнь, -- причем как-то на втором плане, как будто не самым главным и не самым нужным, стояло то, что они возьмут чужую жизнь. От того же темного чувства бежали многие террористы, отвергая с каким-то отвращением мысль о побеге после акта: одни бежали бессознательно, другие -- сознательно, в своем аресте и казни видя высшее примирение со своею совестью, искупление добровольно взятого на себя греха человекоубийства. Я говорю -- "греха", ибо это слово употреблял убийца Плеве Егор Сазонов в письмах с каторги, бывшей для многих хуже смерти. Он не раскаивался в совершенном, но его чуткая совесть не позволяла ему ни на минуту закрыть глаза на то, что в его подвиге была своя жестокая и черная сторона. И самый акт его стал светлым подвигом именно потому, что не из моральной толстокожести, не из бесчувственности к этой темной, кровавой стороне -- а тем более не из влечения к ней -- взял он его на себя, а несмотря на величайшее к ней отвращение и ужас; и мерой величины этого незабываемого, на всю жизнь врезавшегося ужаса измеряется законно в наших глазах величие этого подвига...
* * *
Что же вместо этого -- одновременно вполне человеческого и человечного -- решения моральной коллизии может предложить нам религиозная метафизика г. Ильина?
Прежде всего он пытается ослабить самое значение, самую силу моральной коллизии того рода, от которой так страдали Каляевы и Сазоновы. И он подбирается к этому вполне софистически. И вот он выставляет сначала положение: "Ничто внешнее само по себе не может быть ни добром, ни злом; оно может быть лишь проявлением внутреннего добра или зла". А если это верно, то нельзя назвать злом и внешнее физическое воздействие как таковое. За примерами ходить недалеко: "Так, имеет смысл сказать, что "свирепая мстительность есть зло", но не имеет смысла сказать, что "кровавый разрез есть зло"". Точно так же имеет смысл сказать, что "ненависть, приведшая к отравлению, есть зло"; но бессмысленно говорить, что "введение яда в чужой организм есть зло". Эти и подобные "аналитические соображения" дают право г. Ильину твердо выговорить: "физическое понуждение человека человеком не есть зло".
Что и говорить! Особенно если вспомнить, что "кровавый разрез" может быть сделан хирургом для спасения оперируемого и что в известных случаях -- ив известных дозах -- некоторые яды производят лекарственное действие. Все сводится к мотиву, к цели. Значит... значит, мотив и сообщает нравственную ценность действию, которое само по себе безразлично, иначе говоря -- цель освящает средства?
Но "православным иезуитом" г. Ильин быть не хочет. И, когда речь идет о "ложных решениях проблемы", он вспоминает, что нравственная праведность как цели, так и средства определяется в особом сопоставлении каждого из них отдельно с полнотою добра, то есть с идеею нравственного совершенства как единым верховным "критерием". Это не ново, но правильно. Правильно и то, что "сопоставление с целью может обнаружить лишь жизненную целесообразность средства, но никак не его нравственную верность". Ильин прав, что "нравственное достоинство цели не может само собою перенестись на средство, как и наоборот -- нравственно достойное средство может служить и отвратительной цели"; что освящение средств целью есть "малодушное и соблазнительное рассуждение". Однако же он сам в него только что впадал, только переименовав средство во "внешнее действие", а цель -- в его добрый или злой мотив или "внутренний источник".
А софистичность рассуждения его обнаруживается без труда: она кроется в игре разными значениями понятий "зло" и "добро". Конечно, кровавый разрез есть "зло" (хотя бы и не нравственное) для того, кто ему подвергается: он связан с болевыми ощущениями и с повреждением известных тканей. Другое дело, что, быть может, к нему приходится прибегнуть, чтобы избежать еще худшего зла: еще большего разрушения организма внутренним недугом. Мотив, конечно, определяет собой субъективную ценность поступка: между Торквемадой, сжигавшим еретиков ради их же добра, ради спасения их душ ценою утраты грешных тел, и сумасшедшим садистом, сжигающим людей ради болезненного удовольствия, в моральном отношении разница, несомненно, имеется. Но ведь этим субъективным моментом мотивации поступок не исчерпан; он может иметь еще ту или другую объективную нравственную ценность. Так, сжигание еретиков наводило панику, убивало в людях смелость, плодило дрожащих шкурников, приучало к лицемерию -- с одной стороны, с другой же -- плодило доносчиков, палачей, вымогателей и охотников бессердечно и жестоко сводить с беззащитными еретиками личные счеты. Мотивы действия, ставящие ему цель, и реальные последствия далеко не всегда сходятся; и нравственная цель, имевшаяся в виду деспотически-властным поступком, может оказаться не достигнутой, в то время как деспотический характер образа действий свои тяжкие моральные последствия иметь будет независимо от того, хотел или не хотел этого действующий. "Физическое понуждение человека человеком не есть зло" -- таково положение, которое хотелось бы доказать г. Ильину. Но не сам ли он сказал, что "нравственная праведность" всякого действия определяется "в особом сопоставлении его" непосредственно "с полнотою добра", с понятием человека о "нравственном совершенстве". Невысок же должен быть у г. Ильина его идеал "полноты добра" и "нравственного совершенства", если этим идеалом не исключается и "физическое понуждение"... до "кровавых разрезов" включительно!