Когда я прошлым летом с трепетом увидела бедного Лачинова в аллее сада Громова, Машенька, беззаботная, ничего не понимающая шалунья, воображала, что она и Гриша очень остроумно мистифицировали меня. Меньше, нежели через полгода, Машенька стала молчать перед всеми бесчисленными хранительницами прежних ее удивительных тайн и советоваться только со мною.
VI
МАШЕНЬКА
У Василия Ильича, отца Машеньки, была сестра, Дарья Ильинична, вдова офицера. Она получала 57 или 58 рублей пенсии за службу мужа. Этих денег было бы мало на жизнь даже и в нашем городе, тогда еще очень дешевом. Но важнее пенсии было покровительство богатой помещицы, Чекмаревой. Дарья Ильинична не задаром пользовалась пособиями от нее. Когда Чекмарева летом уезжала на богомолье в Киев или Воронеж, или отправлялась погостить у сына в Чекмаревке, тетка Машеньки поселялась в пустевшем доме, охранять его от расхищения, а главное, от пожарного случая: наш город был в постоянном страхе пожарных случаев. Осень, зиму, весну, когда Чекмарева жила в городе, Дарья Ильинична занимала крошечный флигель из двух миньятюрных комнат, стоявший в дальнем углу двора. Аристократическая старуха считала дурным тоном иметь приживалок, и находила ниже барского достоинства иметь не своих крепостных экономку и дворецкого. Поэтому, Дарья Ильинична не занимала при ней никакой должности, не могла приходить к ней без призыву и часто не видела ее по целым неделям. Но когда встречалась надобность делать большие закупки по хозяйству, не на рубли, а на десятки рублей, Чекмарева присылала за вдовою офицершею и просила ее съездить на рынок или в гостиный двор: Дарья Ильинична умела купить и была честна. При поправках в доме, Дарья Ильинична целый день бродила по двору, присматривая за плотниками, чтобы они работали не как-нибудь и не уносили кусков леса слишком больших (у нас был обычай, что плотник имеет право брать каждый вечер по отрубку из мелких кусков, которые не годятся для постройки). За эти услуги, Дарья Ильинична получала, кроме квартиры в уютном флигельке, провизию, из которой сама готовила себе кушанье в крохотной кухне своего приюта, получала чай, сахар, по временам подарки деньгами, или, чаще, полотном, ситцем.
Василий Ильич и Анна Ларионовна были не очень дружны со вдовою. Дарья Ильинична, считавшаяся очень умною женщиною, слишком любила давать советы. Они виделись раз, два в месяц. Племянницы бывали у тетки чаще: бездетная пожилая женщина, она и скучала одиночеством, и любила детей; у нее всегда были в запасе для них изюм, чернослив, орехи, леденцовые конфеты. Это еще привлекало Машеньку.
Однажды,-- я полагаю, что это было в половине октября: помню, что земля была уже замерзлая, но еще не начинались большие холода,-- Машенька, пробыв утро у тетки, вечером пришла ко мне сказать, что она влюблена,-- "и не думай, душенька Лиза, что я влюбилась так только, как прежде": нет, она лишь теперь поняла, что такое страсть и почувствовала, что все прежнее были пустяки, глупость; а теперь она полюбила "глубокою страстью, пламенною страстью,-- ей-богу, душенька", упрашивала она меня поверить и слезы готовы были брызнуть, если б я усомнилась. -- "Хорошо, хорошо, вижу",-- сказала я. Тогда она с бесчисленными подробностями стала описывать мне, какой удивительный, очаровательный красавец внук Чекмаревой. Он приехал третьего дня и проживет всю зиму в нашем городе: какое счастье! к нему ныне приводили лошадей; он смотрел их, объезжал, и одну -- ах! самую прекрасную!-- купил. Машенька сидела у окна и, как следует, не могла досыта налюбоваться на такого красавца. Чуть не три часа, она рассказывала мне, как ловко, смело и легко вспрыгивал он в седло бешеной лошади, которую,-- правда душенька!-- едва удерживали за повода два кучера, и скакал на ней по огромному двору, и спрыгивал, и она стояла уже смирная, и он ласкал ее, и вовсе не боялся; и как "восхитительны" его маленькие русые усы; и как "обаятельны" его большие голубые глаза, и как "упоительно" -- это "упоительно" нравилось ей тогда еще больше, нежели очаровательно и обаятельно,-- как упоительно рисуется в "бурной" скачке его высокий, тонкий, стройный стан, "как будто прикованный к седлу, душенька, ты не поверишь"; но я верила всему; и даже тому, что "ты не поверишь, душенька, как мило" идет ко внуку Чекмаревой серый сюртук фантастического покроя, с опушкою из белых молодых барашков. Машенька упрашивала меня вообразить все это, и я каждую минуту должна была успокаивать ее уверениями, что не сомневаюсь и воображаю.
Я тогда вовсе не была расположена одобрять подобные фантазии. Разочарованная в своих недавних грезах о невозможной поэзии, встретившая вместо моего эфирного милого больное и печальное лицо доброго, но остывшего ко всему, кроме вина, человека, потерявшая моего милого, я горько смеялась над собою за глупость ребяческого романтизма. Я слушала мою молодую подругу с грустною улыбкою; она не замечала в своем восторге; а у меня недоставало духа перервать ее. По себе я знала, как сильна потребность высказываться. Я слишком хорошо помнила, как тосковала, что у меня нет подруги, с которой могла бы я делиться своими воображаемыми чувствами. "Пусть бедный ребенок имеет во мне подругу, которой не было у меня", думалось мне,-- не опечалю ее холодным словом; буду внимательна, терпелива, симпатична". Это было легко мне, потому что я любила Машеньку, как сестру. Но совесть говорила мне также, что я обязана противодействовать увлечению, пустоту и горечь которого пришлось мне узнать. -- "Дружок мой,-- сказала я, обнимая Машеньку при прощанье. -- Завидую твоим легким грезам; но помни, что они только мечты и должны рассеяться. Веселись ими, но не верь им. Знай, что они только игра, и не войдут в твою жизнь". -- Машенька со слезами стала спорить, и я должна была сказать, что лишь хотела пощеголять перед нею зрелостью своих лет; но чго на самом деле, я вполне сочувствую ее пламенной страсти: так жаль было огорчать ребенка.
Впрочем, я и не тревожилась за Машеньку. Не в первый раз она бросалась на шею ко мне с известием, что она страстно влюблена. Я слушала ее восторги несколько дней; потом, она забывала о своей страсти; потом, сообщала мне, что эта прежняя любовь ее была вовсе не любовь, а только глупость, и что вот лишь теперь,-- ныне поутру или вчера вечером, она узнала, что такое истинная, глубокая страсть. Моя хорошенькая Машенька, с бойкими серыми глазками, с бойко вздернутым носиком, не отличалась постоянством. Ее круглые плечики и румяные щечки показывали, что она без большого труда переносит мучения своих глубоких и пламенных страстей, которые вспыхивали едва ли не каждое воскресенье, потому что в церкви непременно видела она какого-нибудь удивительного красавца, для которого забывала всех прежних.
Но прошло три, четыре недели, и она, против своего обыкновения, не изменяла Чекмареву. Она в этот месяц чуть не через день бывала у тетки, чтобы видеть его в окно; видела раз пять. Четырьмя она была недовольна: она видела его только проезжавшего от крыльца,-- крыльцо, по-старинному, было обращено на двор; ворота, к счастью, были не близко от крыльца, но все-таки,-- о, как мало секунд!-- один миг!-- продолжалось блаженство Машеньки, потому что, к несчастью, лошади у Чекмарева не были похожи характером на почтенных, солидных лошадей Каталонских и нашу. И двор был так широк!-- видеть его только миг, и то через этот широкий двор!-- довольно ли этого для пламенного сердца?-- Но один раз она была так же счастлива, как в то утро, когда воспылала ее страсть: Чек марев опять целое утро ходил и скакал по двору, осматривая и объезжая лошадей; опять он много раз проезжал мимо самого, самого окна!-- жаль было только, что он скакал очень быстро и был слишком занят своею лошадью: иначе, он взглянул бы в окно!-- и увидел бы Машеньку, "право, душенька, увидел бы!" -- Она очень печалилась, что этого не случилось. Но зато, она сколько раз так близко могла видеть его. Теперь он показался ей еще лучше, красивее, изящнее, нежели в первый раз.
Прошла неделя, и Машенька вбежала ко мне вся сияющая, обняла меня, вся трепещущая; она видела Чекмарева!-- не так, душенька, не в окно, а он вошел, они сидели, она на стуле, он на другом, подле, душенька!-- и она целый час говорила с ним, и он влюблен в нее!-- он сам говорил ей, что влюблен в нее!-- конечно, душенька, он не говорил этого так, этими самыми словами, что "я люблю тебя, Мари", потому что как же можно?-- особенно при тетеньке. -- Но он до безумия влюблен в нее, она убеждена в том, и он даже говорил это, и говорил, душенька, так хорошо!-- и она по десяти раз пересказывала мне каждое его слово,-- и даже написал стихи ей: она попросила, он подумал всего только пять минут, душенька, и написал;-- как жаль, что у тетеньки не было почтовой бумаги, потому что эти стихи надобно было написать на самой хорошей бумаге!-- а эта серая!-- Четыре стиха, которые она показала мне, действительно были написаны на серой бумаге, как она и говорила. В них ее очи сравнивались с яркими светилами ночи, щеки с розами, а сама она была в них названа Мери и сравнена с Пери. Как следует, Машенька целовала этот листок. -- Ей непременно было надобно, чтобы стихи очень понравились и мне, и чтобы я уверилась, что он очень милый, такой милый, душенька, что ты не можешь вообразить! И если бы ты видела, душенька, как ловко поклонился он, когда вошел! Я никогда не видела такого ловкого!"