Но мне не удалось быть сердитою. Дарья Ильинична встретила меня очень приветливо, дала высказать все мои опасения и в самых мягких, спокойных словах отвечала, что я совершенно ошибаюсь.

-- Ваша правда, Лизавета Арсеньевна, если бы говорить вообще. Как можно, чтоб я стала оспаривать такие справедливые мысли? Богатый молодой человек говорит пустые комплименты девушке; она верит; а у него и в мыслях нет никаких основательных намерений; и из этого не выходит для нее ничего, кроме огорчений, или даже, чего боже сохрани, бывает вечное несчастие. Но здесь, я надеюсь, будет совершенно другое. Позвольте мне быть откровенной с вами, Лизавета Арсеньевна. У моего брата, у Анны Ларионовны, а через нее и у вашей маменьки, нет доверия ко мне. Поэтому, и вы, естественным образом, предубеждены против меня. Но спрошу саму вас: можете ли вы сказать, что я дурная женщина? Говорит ли это про меня Анна Ларионовна?

Каталонская и маменька находили только, что она имеет слишком предприимчивый характер и требует от них оборотливости, на какую они не способны. Не они порицали ее: она постоянно бранила их за то, что они не вступаются в служебные отношения своих мужей.

-- Дарья Ильинична, никто не может сказать о вас ничего дурного. Анна Ларионовна и маменька понимают, что вы желаете добра им. Они говорят только, что у них нет вашей предприимчивости, и отдают справедливость вашему уму.

-- Уму!-- со вздохом сказала она. -- Поневоле станешь умна при моей судьбе. У них нет моей предприимчивости!-- Хорошо им не думать ни о чем, имея кусок хлеба от мужей. А вы знаете, каков сокол был мой.

Она стала рассказывать мне о своем муже, пьянице, как он пропадал по трактирам, как привозили его избитого, обобранного; как он бил ее; как отнимал у нее все, до последнего салопа, до башмаков, чтобы все пропивать; как сама его мать одобрила ее бросить его и итти в экономки к вицегубернаторше; как она двадцать лет скиталась экономкою по разным богатым барыням, сколько неприятности терпела от их надменности, капризности, глупости, сколько обид от их прислуги, которой мешала воровать. В самом деле, какой ум, какая сила характера нужны были ей, чтобы лавировать в этих мудреных отношениях! Со сколькими людьми имела она дело, как научилась понимать людей!-- В общих чертах я давно знала ее историю. Но она рассказывала с живыми подробностями, с одушевлением; я заслушалась, увлеклась. -- Потом она стала говорить, что Анна Ларионовна и моя мать не имеют ее опытности, ее уменья обращаться с людьми; могла ли я спорить против этого?-- что если бы они умели слушаться ее, их мужья не сидели бы столоначальниками: -- "Они добрые люди, ваш папенька и мой брат,-- говорила она,-- но они не могут ничего сделать для себя". -- Я чувствовала, что она говорит правду.

-- Не почтите за обиду им и вашей маменьке с Анной Ларионовною, что я высказываю это, говорила она: -- Вы, Лизавета Арсеньевна, можете чувствовать сама, что я говорю это от расположения к ним; а больше всего, от жалости за племянниц; и -- вы извините мои откровенные слова -- также и за вас, Лизавета Арсеньевна. Скажите сама: не прискорбно ли смотреть на племянниц?-- некому-то позаботиться о их будущности! Скажите сама, не злодейка ли была бы я, если бы не старалась сделать в пользу Машеньки то, что могу?-- Конечно, это была бы обязанность матери; но что же делать, когда Анна Ларионовна не умеет позаботиться и о муже, что гораздо легче?-- Рассудите также сама, Лизавета Арсеньевна, способна ли я к чему-нибудь дурному: двадцать лет я жила экономкою, пока нашла себе покойный уголок здесь. Всегда жила в богатых домах. Нажила ли я что-нибудь в эти двадцать лет?-- Это должно быть известно вашей маменьке и Анне Ларионовне, могла ли б я приобрести деньги, если бы захотела пользоваться чужою копейкою. Им должно быть известно, сколько я накопила денег в двадцать лет.

Все это была правда: она могла нажить тысячи; у нее не было ничего, кроме двухсот рублей, да и те она отложила понемножку в последние восемь или девять лет, когда жила у Чекмаревой и получала пенсию.

-- Стало быть, я не такая жадная к деньгам, чтобы забывать для них честь и совесть,-- говорила она,-- но знаю цену им, как должны знать и вы, Лизавета Арсеньевна, хоть вы еще молоды. Не скрою от вас: желаю богатства Машеньке. Не скрою и того, почему была так откровенна с вами: я опасаюсь, что вы откроете все Анне Ларионовне. При вашей недоверчивости ко мне...

При моей недоверчивости к ней!-- она так прямо и полно говорила правду,-- правду, в которой я сама боялась признаваться себе, но которую давно понимала. -- "Ваша маменька и Анна Ларионовна -- прекрасные женщины,-- говорила она,-- но они робки и просты, как малые дети..." Мне самой давно думалось это. Мне казалось, что она одна из всех нас знает жизнь: наши старшие, как и я, знают только свой семейный уголок.