-- Хорошо. Досказывайте же. Хозяйка продолжала.
-- Когда она, бедная, думала о том, что не хочется ей умирать, она тоже, как и в грезах, которых у нее почти уж и не было, думала об Озерецком. Но это вовсе не было похоже на то, чтоб она была хоть сколько-нибудь влюблена в него: помилуйте, у нее вовсе не такой характер, чтобы сходить с ума. А он нехорош собою и не нравился ей лицом. А главное, у них уж давно были такие отношения, что и очень глупы были бы какие-нибудь романтизмы: свой человек, она держит себя с ним запросто: какие тут влюбленности?-- вое равно, вот как мы с вами.-- Почему ж, я говорю, вы думали о нем, когда он не нравился вам лицом?'--"Не знаю,-- говорит,-- почему; разве только потому, что он был очень добрый и скромный, очень тихий".-- Я думаю, Благодатский, что именно поэтому: очень смирный. Да еще б он не был скромный, когда она всегда держала себя строго и холодно, а он был совсем юноша: двадцать три года, тремя годами моложе ее. Не то, что сказать ей какой-нибудь комплимент, он даже побаивался ее. Впрочем, Благодатский, хоть он и был очень смирный, но вовсе не глупый: напротив. И занимался. Был учитель не знаю где-то и ему хотелось получить место в каком-нибудь университете. Выдержал экзамен; какой это? магистерский?-- да, так. Узнал в ту осень, что есть вакансия в Киеве или там где-то, не помню, и подал просьбу.
Так вот, Благодатский, она все и думала: лучше умру. А брат ничего не замечал, а Озерецкий тем меньше.
Только однажды,-- это было уж поздно осенью -- сидит она и думает: зачем я страдаю? зачем я умру? Не от меня ли зависит? Кому будет вред?-- Нет, лучше умру? Ей думалось это особенно сильно, потому что ночью был с нею ужасный припадок и без всяких грез--куда уж!-- и к утру сделалась--как вы назвали?-- каталепсия? --да, так. Разумеется, брат возился с нею; к обеду прошло. Вот, после обеда она сидит и думает. В это время входит Озерецкий.-- А что, Лизавета Арсеньевна, не сказывал вам Григорий Арсеньич -- это ее брат, вы помните --- не сказывал вам Григорий Арсеньич, скоро он придет домой?-- Кухарка, когда отворяла ему сказала, что Григория Арсеньича нет дома.-- Она отвечает, что брат сказал: "если не вернусь в восемь часов, значит, проехал к Иванову", или Федорову какому-нибудь, к какому-то их знакомому,-- "и оттуда проеду уж прямо к Аносову, не заезжая домой".-- Вы помните, Аносов -- это другой самый близкий их приятель. У Аносова в тот вечер должны были собраться знакомые.-- Озерецкий посмотрел на часы и говорит: "Уж семь. Я подожду его, Лизавета Арсеньевна, потому что мне надобно видеть его. А к Аносову не поеду: у него засидишься до трех часов, а у меня завтра урок в девять, надо встать в седьмом, пересмотреть ученические тетради, самому немножко приготовиться. Если не дождусь теперь, то уж нечего делать, зайду завтра. А надобно бы видеть ныне. Подожду".-- Она почувствовала как будто испуг и в то время, как только услышала его голос в передней, а при этих словах: "я подожду здесь" она затосковала. Но что ж отвечать? Не показать же, что ей страшно. Да она и была уверена в себе. Он, разумеется, ничего не замечает: чего замечать? Сколько вечеров он сидел с нею. Начинают говорить; ее страх стал вовсе проходить. Думает: как не стыдно было испугаться за себя? Будто в самом деле я безрассудная и не могу владеть собою?-- Вдруг, входит кухарка,-- а у них вся прислуга была одна кухарка: их только двое с братом; и притом же, она сама и пыль сметет везде, и окна вытрет; она даже находила удовольствие в этом: привыкла, да и от природы заботливая о порядке, хлопотунья.-- Вот, я говорю, они сидят себе, и она было успокоилась, но входит кухарка: "Лизавета Арсеньевна, я поставила самовар; прикажите подать, хоть немножко и рано, и отпустили бы меня, я попросилась бы у вас: кума именинница, звала".-- Тут она опять встревожилась. Но как и отказать?-- Всегда отпускала по вечерам без оговорок: почему же не хочет теперь? Что подумают?-- "Боится". Но все-таки чувствует, что лучше не отпускать: слишком страшно ей за себя. Сказала: "нет, подождем брата пить чай, и не уходи". Кухарка приучена не к тому, пристает: милая барышня, добрая барышня, отпустите!-- И Озерецкий тоже: "Что это, какая немилостивая вы, Лизавета Арсеньевна?-- Если приедет Григорий Арсеньич, то не в первый раз ему будет самому принести самовар на стол, а не приедет, я принесу. Отпустите ее".-- Она и побоялась не согласиться: знаете, когда мысли смущены, то человек все опасается, как бы не подать повода к подозрению. И опять ей стало стыдно за себя: что это будто у нее нет характера? Чего она тревожится?-- "Хорошо, иди", и встала, чтобы запереть кухонную дверь за нею.-- Озерецкий говорит: "Позвольте, Лизавета Арсеньевна, что ж вам беспокоиться? Я могу пойти, запереть; слава богу, не гость" и пошел выпустить кухарку. Когда щелкнул ключ, в груди у бедненькой стукнуло и будто охватило ее огнем, но тотчас же она подумала: "что это, даже смешно так опасаться за себя".-- Он вернулся, проводивши кухарку; разумеется, ничего не замечает: помилуйте, с чего ж бы ему вообразилось?-- разговаривают; она стала опять ободряться, думать как не стыдно мне быть неуверенной в себе?-- но вот: раз, два, три... бьют часы; как зазвенело это: раз!.. ее бросило в тоску, в ужас: она знает, это восемь часов!-- брат не приедет!-- А Озерецкий: "Григорий Арсеньич, должно быть н.е приедет.-- Да что это, Лизавета Арсеньевна, как вы стали хила? Вздрогнули и побледнели оттого, что бьют часы! Когда же это бывало с вами?" -- и начинает жалеть о ней, расспрашивать не имеет ли она каких-нибудь огорчений, что опять расстраивается ее здоровье, которое начинало поправляться; упрекает ее брата, зачем он не убеждает ее посоветоваться с медиками; все говорит о ее болезни, и не воображая, в чем ее болезнь, и отчего: помилуйте, кто же не видел, какая она холодная, как она благоразумна?-- Она слушает, старается отклонить его от этих расспросов и сожалений,-- он, конечно, не понимает ничего и все толкует свое; говорит с искренним участием; а у нее, бедняжки, тоскует сердце, он не дает ей отвлечься от мысли: "умру; зачем? кому был бы вред?" -- и его участие трогает ее... готова расплакаться; но знает, что это не годится для нее: доведет до истерики, тогда рассудок может изменить. Остается совершенно тверда: "Лучше умру!" -- "Взгляните, пожалуйста, Павел Иваныч, что с нашим самоваром?-- если не погас, несите: будем пить чай; я чувствую себя несколько усталою, и хочу поскорее уснуть".-- Он говорит, что если она утомлена, то и надобно пораньше лечь спать. Ушел в кухню; возится с самоваром,-- вошел, смеется: "не браните меня, что я буду хлопотать с ним долго: он совсем погас, а я давно не ставил, разучился". Опять ушел в кухню, возится там, и довольно долго: разумеется, не умеет. Она сидит одна; сначала еще довольно умна, но чем дольше остается одна, тем печальнее становится, бедная: не хочется умирать; навертываются слезы.-- Слышит: он несет самовар на стол в зал, отпирает буфет, вынимает чашки, чайницу, все это; разумеется, свой. А она сидит в комнате у себя, думает: "он уйдет, я должна буду умереть", и заплакала.-- Но отерла слезы, пошла в зал к нему.-- Пьют чай и говорят. Он выпил один стакан, встал: "Прощайте, Лизавета Арсеньевна".-- Она рада, что он уходит; подала ему руку: "прощайте, Павел Иваныч", но зарыдала и бросилась в свою комнату. Он пошел за нею: "Что такое с вами, Лизавета Арсеньевна? Вам дурно?" -- "Нет, это ничего,-- говорит она: --Не тревожьтесь, Павел Иваныч; идите; я лягу и засну".-- "Помилуйте, Лизавета Арсеньевна, как же я брошу вас одну? Вы уж и прежде говорили, что чувствуете себя нехорошо".-- Она и хочет перестать плакать, но не может; а все только говорит: "Не тревожьтесь, это ничего; пожалуйста, уйдите, оставьте меня одну: не бойтесь".-- "Вы говорите, Лизавета Арсеньевна, что хотите прилечь чтобы заснуть; это действительно лучше всего. Но бросить вас одну я боюсь. И опять же, придет кухарка, вам надобно будет проснуться, впустить ее. Зачем же так? Я уйду в кабинет Григория Арсеньича, подожду, пока он придет, буду читать. А вы почивайте. Совсем уйти не могу: нельзя бросить вас одну".-- Конечно, он не мог послушаться: как бросить ее?-- Ушел в кабинет брата.-- Чем дольше, тем тоскливее мучит ее жалость о жизни. Но все тверда. Думает: умру; умру; за что, зачем умирать? кому же будет вред?-- Нет, лучше умру!-- Бьет десять часов, она все плачет, плачет: лучше умру! Если бы поскорее вернулась кухарка! лучше умру! Грудь у нее начинает надрываться; она прижимает к губам платок, чтобы не было слышно Озерецкому, но иногда уже не может она удержать грудь, чтобы не всхлипывать.-- Видит, что с нею начинается делаться дурно, что скоро начнет стонать.-- "Если бы скорее вернулась кухарка! Лучше умру!-- успокоюсь и пойду скажу ему, что прошло, пусть уйдет".-- Но посмотрела в зеркало, нельзя итти к нему: щеки, всегда бледные, стали румяные оттого, что мно!го плакала; и не может отнять платок от губ: как переводить дух, так и слышно стон, потому что грудь сильно ломит.-- "Лучше буду ждать, пока придет кухарка; теперь уж скоро она должна притти".-- А сама зажимает губы платком, чтобы не слышно было как стонет: "она придет, а я должна умереть!" -- "Она скоро придет, и я должна умереть!" -- и недостало у нее силы, вырвался стон. Она страшно испугалась: "он услышал, он идет!";-- бросилась к своей двери запереться, а он в эту минуту уже входит, и она упала ему на шею: "умру! умру! лучше умереть!" а сама обняла его и целует, и все плачет: "уйдите, оставьте меня! Лучше умереть!-- стонет, обнимает, душит его:-- умру! умру!"
Знаете, Благодатский, он был юноша; а она интересная, миленькая. Сама не помнит, что делает, рыдает и жмется к его груди, целует, вся горит. И у него мысли спутались.
И она, и он опомнились уже от страшного стука в дверь. Оба совершенно растерялись. Он побежал в кухню отворить. Кухарка входит встревоженная: "Что такое, батюшка Павел Иваныч? Не дурно ли с Лизаветою Арсеньевною? Я звонила, звонила, не дозвонилась, оборвала звонок".-- "Да, с Лизаветою Арсеньевною дурно; иди скорее к ней, ухаживать за нею";-- совсем потерял соображение: прибежал из кухни в зал, схватил свою шляпу и ушел.-- Кухарка входит к ней, спрашивает, что такое было с нею, не так ли же дурно, как вчера, бранит себя за то, что уходила.-- Она сказала, что теперь ничего, и отослала кухарку спать.
Оставшись одна, она все плакала, но тихо, спокойно; и заснула со слезами. Во сне ей представлялись ее родные: сестра, отец, особенно мать. Сестра и отец говорили: "мы никак не ожидали, чтобы она стала такая дурная"; когда она входила, они отвертывались от нее. Мать говорила: "Ты не дочь мне. Мы все отрекаемся от тебя". Она бросилась на колени, умоляла простить. Мать прогоняла ее.
Но поутру она умела казаться совершенно спокойною перед братом. Он, разумеется, и не воображал ничего. Пили чай, говорили как обыкновенно. В это время звонок. Входит кухарка, подает брату письмо. Он взглянул на адрес: "От Озерецкого".-- Пробежавши письмо, подал ей. Озерецкий просил его сказать ей, что просит ее руки. Она отдала мне это письмо. Когда будете печатать, возьмите его у меня,-- прибавила хозяйка Благодатскому.
Вот письмо Озерецкого:
"Вы должны были давно видеть, как сильно расположен я к Лизавете Арсеньевне. Вчера я приезжал за тем, чтобы сказать ей это,-- и не сказал. И теперь не решаюсь, не умею писать прямо к ней. Будьте вы, Григорий Арсеньевич, моим адвокатом перед нею. П. Озерецкий".