Казимир Перье, т. е. консервативный кабинет, был драгоценен для Луи-Филиппа, целям которого так усердно служил. Но нет розы без шипов; характер Казимира Перье, грубый и высокомерный, был для Луи-Филиппа очень неприятною колючкою. Надменный банкир дозволил себе грубость даже при торжественной церемонии открытия новой палаты (23 июля 1831). По парламентскому правилу новая сессия открывается чтением королевской речи, которая составляется министерством и содержит его программу. Когда король читал речь, все присутствовавшие видели, что Казимир Перье следит за его словами по списку речи, который держит в руках. Такое публичное обнаружение недоверия было страшным неприличием: впрочем, читатель мог видеть на предыдущих страницах довольно фактов, служивших основанием для подобного поступка. Казимир Перье не был так простодушен, как Лафайет и Лафит.
Но скоро произошел скандал, давший прогрессистам право говорить о самом Казимире Перье точно так же, как он думал о Луи-Филиппе. После июльской битвы народ громко требовал оружия, и в удовлетворение общему настроению состав национальной гвардии увеличился. Нужно было для новых гвардейцев большое количество ружей. Чтобы получить их как можно скорее, решились сделать заказ не французским фабрикам, а английским, которые гораздо обширнее. Комиссионером выбрали банкира Жиске, которого рекомендовал тогдашнему министерству Казимир Перье. 2 октября 1830 года Жиске поехал в Лондон, чтобы купить для военного министерства 300 000 ружей. Он был не подрядчиком, а просто комиссионером. Правительство брало на себя его путевые издержки и назначало ему известный процент за хлопоты. Очевидно, он должен был заключать контракты на имя правительства, а не на свое, и сверх комиссионных денег не искать себе коммерческой выгоды от поставки. Однакож, приехав в Англию, он заключил с бирмингемскими фабрикантами Гуйлером, Айроном и Ферфексом контракт на свое имя: из комиссионера он сделал себя подрядчиком. Бирмингемские фабриканты предложили, что возьмут, для исполнения подряда, старые ружья из лондонского арсенала, где было множество старого оружия. Жиске согласился, предоставив им третью часть выгоды, какую принесет этот оборот. Английское министерство с удовольствием приняло выгодную сделку: Гуйлер и Комп. обязались взамен старых ружей поставить в лондонский арсенал новые ружья, с известною рассрочкою. 17 октября 1830 года Жиске воротился в Париж. Накануне его приезда, его банкирская фирма, потрясенная промышленным кризисом, прекратила платежи. На другой день по его приезде она возобновила платежи. Маршал Жерар, бывший тогда военным министром, отказался утвердить контракт, заключенный Жиске. Маршал Сульт, ставший преемником Жерара при перемене министерства, произошедший в начале ноября, также колебался принять контракт, по которому Жиске из комиссионера делал себя подрядчиком. Жиске хлопотал, и когда, наконец, спросили, по какой цене он будет ставить ружья, он назначил по 34 франка 94 сантима за ружье. Но 27 ноября негоциант ван-дер-Мек предложил через маршала Жерара поставить все требуемое количество ружей по 26 франков, обязываясь дать ружья английской фабрикации и первого сорта. Жиске, извещенный 8 декабря об этом предложении, был сильно опечален; но Ротшильд, получив участие в предполагаемой сделке, отправился к Сульту, и на другой день Жиске был приглашен Сультом для утверждения подряда. Сравнительно с ценою, назначавшейся от ван-дер-Мека, подряд, утвержденный за Жиске, составлял для казны потерю в два с половиною миллиона франков. Алчность маршала Сульта была известна. По городу распространились очень дурные слухи о том, каким образом Сульт был убежден отдать подряд Жиске по такой разорительной цене. Когда публика стала вникать в дело, к имени маршала Сульта прибавилось имя Казимира Перье. Имея свою фирму, Казимир Перье находился, кроме того, в доле с Жиске, имея в его фирме пай в 1 200 000 франков. Фирме Жиске грозило банкротство, и контракт, заключенный с бирмингемскими фабрикантами, восстановлял, как мы видели, его дела, то есть спасал от потерь и Казимира Перье. Молва о характере этой сделки усилилась, когда оказалось вдобавок, что ружья, поставляемые Жиске по такой чрезмерной цене, были стары и дурны.
Контракт был утвержден Сультом до министерства Казимира Перье. Но когда он сделался первым министром, толки о подозрительности контракта стали еще сильнее. Арман Марра22, имя которого известно читателям по событиям 1848 года, когда он, был членом временного правительства, мером Парижа и президентом конституционного собрания, написал в республиканской газете "La Tribune" 9 июля 1831 года статью, излагавшую это дело и содержавшую, между прочим, слова: "Правда ли, что при подряде ружей г. Казимир Перье и маршал Сульт получили благодарность (pot-de-vin), цифра которой составляет около миллиона на каждого из них?"
Арман Марра был потребован к суду: адвокаты Жиске и Казимира Перье защищали своих клиентов очень ловко, но публика опять была на стороне обвиненного, с жаром отстаивавшего право газет печатать статьи, подобные той, за которую его обвинили. "Министры имеют в своем распоряжении армии, казну, все национальные силы, -- говорил он. -- По одному знаку их движется вся администрация, восстают на их противников прокуроры и полиция. А мы, писатели, неужели не будем иметь права спрашивать, как употребляют они власть, злоупотребления при которой так легки? Неужели мы не можем выражать слухов общественного мнения, инстинкт которого так правдив и верен? Наша обязанность высока. Свобода живет недоверием. Берите себе власть, если хотите, но знайте, что, взяв ее, вы подвергаете публичному обсуждению себя, свое настоящее, свое прошедшее, все ваши действия, даже все ваши предположения. Стыд робкому писателю, изменяющему своей обязанности из страха опасностей, с ней соединенных". Баскан, издатель газеты, в которой помещена была обвиняемая статья, представил суду письмо одного из главных лондонских оружейников, Бекуита. Баскан успел съездить в Лондон и, сказав, что имеет подряд, просил Бекуита письменно обозначить цену, по которой он мог бы принять на себя поставку. В этом условии было сказано: "ружье того самого качества, как ружья, полученные Жиске из лондонского . арсенала, стоит 26 франков 50 сантимов". Суд отказался принять к делу это письмо. Арман Марра был приговорен к 3000 франков штрафа и шестимесячному заключению. Но общественное мнение решило, что он был прав, и фраза "ружья Жиске" вошла в полемический словарь.
После этого процесса внимание общества было занято прениями палаты депутатов о наследственности членов палаты перов. Мы не будем входить в технические подробности тех юридических и политических доводов, которыми защищали свое мнение приверженцы и противники наследственности звания перов. Довольно будет заметить отношение этих разных мнений к общему характеру французских учреждений. Защитники наследственности законодательной власти аристократического элемента были совершенно правы, когда говорили, что для прочности и натуральности монархической формы необходимо иметь ей вокруг династии целое сословие людей, права которых на власть были бы так же наследственны; иначе, говорили консерваторы, принцип наследственной власти, применяясь только к одному лицу, будет чем-то исключительным, не соответствующим всему остальному правительственному устройству и всем остальным общественным учреждениям; власть короля будет представляться натуральной только в таком обществе, которое считает натуральным делом наследственность политической власти вообще. С этой точки зрения противники наследственности в палате перов были очевидно неправы, воображая, что не наносят вреда самой монархии разрушением аристократических привилегий. Но если эти люди, будучи искренними монархистами (число республиканцев в палате депутатов было совершенно ничтожно), вовлекались в такое противоречие с своими собственными стремлениями, если они принуждены были обольщать себя софизмом о возможности демократической монархии, то, очевидно, они увлекались силою обстоятельств. Действительно, общественное мнение слишком настойчиво требовало уничтожения наследственности звания перов. Оно знало только, что эта наследственность несогласна с национальным образом мыслей, противоречит общему духу гражданских учреждений, водворившихся во Франции с конца прошлого века. Наследственность влияния на законодательную власть и прав на участие в высшей администрации была остатком феодального порядка вещей, ненавистью к которому была проникнута французская нация. Против этого чувства не умело устоять большинство палаты депутатов, и не было этому большинству свободы сообразить, соответствует ли вражда к наследственной власти в палате перов желанию быть защитниками монархической формы. Только с этой точки зрения интересен вопрос о наследственности звания перов: в нем выказалось бессознательное республиканское направление консервативной партии, воображавшей себя такою ревностною защитницею монархической формы. Она против воли увлекалась общим духом французских гражданских учреждений и национальной ненавистью к средневековым властям.
В другом отношении интересен изданный около того же времени закон об изгнании Бурбонов. В числе множества неосновательных мнений о характере партий есть предположение, что чем умереннее убеждения партии, тем мягче средства, которыми она хотела бы вести управление, и, наоборот, чем важнее реформы, составляющие предмет желаний известных людей, тем беспощаднее они к своим противникам. Это мнение получает видимую основательность от сравнения политики крайних реакционеров с политикою умеренных прогрессистов, которая действительно гораздо мягче. Луи-Филипп, Гизо и даже Тьер являются ангелами кротости сравнительно с эмигрантами, свирепствовавшими в первые годы Реставрации. Из этого заключают, что люди, сидящие налево от центра, должны также уступать гуманностью своих правил центру, как уступают ему люди, сидящие направо от него. Но тут ошибка состоит в том, что факт характеризуется неточным признаком. Разница между реакционерами ц умеренными прогрессистами заключается не в том, что реакционеры хотят перемен большего размера, а умеренные прогрессисты -- меньшего, не в том, что Гизо хотел изменить только неважные подробности второстепенных учреждений, а эмигранты думали переделать все гражданское устройство общества: нет, разница в том, что Гизо хотел все-таки подвигать учреждения вперед, а эмигранты -- отодвинуть их назад; большая кротость мер, нужных для Гизо, зависела от того, что его намерения были все-таки сообразнее с потребностями общества, и он все-таки был человек, имевший более современные чувства, нежели эмигранты. Нельзя отвергать того, что с течением времени европейские общества становятся гуманнее; потому, в ком более новых идей, в том должно быть больше гуманности. Еще важнее то обстоятельство, что, удовлетворяя потребности общества, человек встречает в нем сочувствие и содействие, а идя наперекор ей, возбуждает ропот и сопротивление. Прогресс учреждений состоит именно в том, чтобы они приводились в соответствие с настоящим развитием общественных потребностей: потому прогресс самою сущностью своей вызывает в своих последователях расположение к мягкому и гуманному образу действий. Если мы не захотим верить на слово историкам, исполненным предрассудков, и станем всматриваться в самые источники наших исторических сведений, мы действительно увидим, что гуманность разных партий была вообще пропорциональна их прогрессивности, а жестокость соразмерна отсталости. Есть примеры, свидетельствующие противное во мнении доверчивой массы, привыкшей полагаться на чужое, пристрастное свидетельство. Но мы именно то и говорим, что если мы будем исследовать факты по достовернейшим памятникам, мы убедимся, что в этих примерах характер фактов искажен ненавистью -пристрастных историков и что, например, в те эпохи французской истории, которые зачернены перед нами, как эпохи неслыханных насилий и жестокостей, было совершено жестокостей и насилий меньше, чем в эпохи, прославляемые за свое спокойствие.
Мы все это говорим в виде предисловия к следующим словам об изгнании Бурбонов, приводимым нами из писателя, которого многие воображают извергом, жаждущим казней. Как удивятся эти люди, увидев, что враг не только феодализма, представителями которого были Бурбоны, но и всех учреждений нашего времени, имеющих средневековое происхождение, называет бесчеловечной надменностью решение об изгнании Бурбонов, принятое консерваторами и умеренными либералами. Вот подлинные слова:
Полковник Бриквиль предложил, чтобы все члены старшей отрасли Бурбонов были объявлены навсегда изгнанными из французских пределов; и чтобы этот закон объявлял наказанием за свое нарушение смертную казнь. Надобно отдать буржуазии ту справедливость, что предложение полковника Бриквиля не нашло в ней единодушного сочувствия. Многие понимали, что такой закон нечестив и несправедлив, наказывая целый род за дела одного из его членов; что он противен принципу общественности, связывая долговечный народ условиями мимолетного раздражения, что он не нужен, потому что французские законы и без того наказывают заговоры, и без него слишком кровавы; что он противоречит собственной своей цели, потому что честолюбие пробуждается опасностями, облагороживающими даже незаконные стремления, и потому, что среди благородной нации название преследуемого будет служить паспортом претенденту. Да и прилично ли было выказывать такое ожесточение против династии, уже побежденной? На трибуну вошел Мартиньяк (бывший некогда министром Карла X и заслуживший общее уважение своими напрасными усилиями спасти Бурбонов от погубившего их расположения к реакции). На его лице была печать смерти, зародыш которой уже лежал в его организме. Видя его выступившим на защиту своего старого изгнанного государя, вспоминали о его усилиях предотвратить это падение, это изгнание. "Господа, -- сказал он слабым, проницавшим в душу голосом, -- изгнание по нашим законам наказание позорное, налагаемое судьею по зрелом обсуждении. А вам предлагают изречь наказание вперед, без обсуждения, против поколений еще не родившихся, против людей, о которых вы не знаете, каковы они будут. Один из ваших ораторов недавно сказал: во Франции гонение искупляет человека. Этою глубокою истиною осужден ваш закон. Если претендент приедет во Францию, каждый предупредит правительство об опасности, угрожающей государственному спокойствию. Но если приедет во Францию изгнанник, вперед осужденный на казнь, где вы найдете человека, который пошел бы привести за руку палача и сказать ему: вот, посмотри, этому человеку ты должен отрубить голову. Нет, во Франции не найдется такого человека". Оратор остановился в волнении. "Если один из этих изгнанников, наказываемых вашим предложением (заключил он свою речь), будет приведен судьбою во Францию искать убежища, пусть он постучится в дверь того самого человека, который сделал это предложение, -- отворится дверь, пусть он назовет себя, войдет в дом, -- я вперед ручаюсь ему за его безопасность". Этими благородными словами был решен вопрос. Палата приняла закон об изгнании, но уничтожила всякое наказание за его нарушение. Если бы палата была последовательна, она отвергла бы все предложение, а не одну половину его.
Это говорит автор "Истории десяти лет" {Луи Блан, "История десяти лет", т. III, стр. 32--34. Ред. }. Мог ли ожидать от него таких слов кто-нибудь, знавший о нем только по словам его противников, а не по его собственным сочинениям и действиям? Надобно прибавить, что он и его политические друзья не только говорят, но и действуют в том же духе: в 1848 году они противились изгнанию орлеанской фамилии.
До сих пор перед нами проходили события, имевшие чисто политический характер. Но вот Лион подал первый пример тех волнений нового рода, которые, постепенно возрастая, оттеснили на второй план политические вопросы во внутренней жизни Франции и в 1848 году дали событиям направление, смущающее ныне столь многих 23.