Положение дел представлялось затруднительным, Париж сильно волновался; лозунгом волнения был крик: "Смерть министрам Карла X!", но судьба этих преступных слепцов служила только ничтожным предлогом, по которому обнаруживалось недовольство и недоверие к общей политике Луи-Филиппа. Под политическими признаками неудовольствия скрывались по обыкновению другие -- социальные. Всякий политический кризис влечет за собою некоторое расстройство промышленных дел. Как бы ни были выгодны для благосостояния нации прочные последствия какой-нибудь крутой перемены, но на первый раз она производит падение биржевых курсов, стеснение кредита, задержку в торговых заказах и фабричной деятельности. Так было и после Июльской революции. Она оставила многих работников без занятий, отняла хлеб у тех самых, руками которых была произведена. Новое правительство ничего не сделало, чтобы облегчить им перенесение кризиса. Это также в порядке вещей. Волнения, происходившие в Париже, повторялись Noо многих провинциальных городах.

При затруднительности положения мало было охотников принимать министерские портфели. Просьбы короля отвергались всеми, кого он просил вступить в кабинет. Он обратился к Лафиту, который в то время был безгранично предан ему и пользовался чрезвычайною популярностью, считаясь одним из главных виновников переворота, хотя в самом деле был только одним из главных виновников того, что переворот кончился возведением Луи-Филиппа на престол. Богатства Лафита перед Июльскою революциею были безмерны, но промышленный кризис коснулся и его. Больше чем когда-нибудь, ему следовало сосредоточить все внимание на своих банкирских делах. Но из преданности королю он взялся и успел составить министерство под своим председательством. Дюпон остался министром юстиции, другие министерства были приняты людьми, лично преданными Луи-Филиппу (Себастиани, Монталиве, Жерар, Мезон и Мерилью).

При парламентской форме правления каждая важная перемена требует объяснений в палате депутатов. Лица, вышедшие в отставку, излагают причины своего удаления; лица, оставшиеся в должности или вступившие в должность, рассказывают дело с своей точки зрения. Эти объяснения произошли 9 и 10 ноября. Гизо, говорившему от имени отставных министров, надобно отдать ту справедливость, что он очень прямо определил свою систему, которой держалось и большинство палаты. "В чем состоит характер Июльской революции? -- сказал он. -- Она переменила династию. Переменяя, она старалась прежнюю заменить такой, которая бы была как можно ближе к этой прежней, и общественный инстинкт склонил нацию ограничить перемену самыми тесными пределами". "Некоторые члены министерства, -- продолжал Гизо, -- хотели развить из Июльской революции новые учреждения. Мы, я и мои друзья, отказались продолжать таким образом революцию". Кроме крайней левой стороны, вся палата аплодировала ему.

Дело было представлено в настоящем своем виде. Прогрессисты могли быть недовольны тем, что факты имели такой, а не иной характер; но факты были действительно таковы, как их определял Гизо. Переворот в самом деле был поведен так, чтобы иметь самые узкие пределы. Те, которые хотели новых учреждений, должны были понять, что реформы могут вытекать разве из новых событий, а не из Июльской революции, получившей Характер простой замены прежнего короля ближайшим его родственником с некоторыми мелочными уступками потребностям общества, оставшимся в сущности неудовлетворенными. Таким образом, консерваторы справедливо говорили, что кто хочет важных реформ, тот хочет нового переворота, справедливо называли прогрессистов революционерами. Кто не одобряет политику Гизо и Луи-Филиппа, может разве прибавить, что революционный характер прогрессивных стремлений во Франции проистекал именно из этой политики. Власть не хотела и теперь, как при Бурбонах, соглашаться на реформы, требуемые положением общества. Эти реформы были бы безвредны или даже выгодны для нее, если б она искренно и твердо помогала им; но она поставила безусловною своею целью отвергать их, и потому стремление к реформам нашло первым условием для своего успеха низвержение власти.

На другой день президент совета министров Лафит отвечал на слова Гизо. Человек мягкого характера, он старался доказать, что разница между вышедшими и вступившими министрами не так велика, как утверждал суровый Гизо. Он говорил, что "никто из министров не хотел и не хочет слишком больших перемен", что разногласие было только в том, какие перемены могут быть произведены без всякого нарушения существующего порядка. Министры, вышедшие в отставку, полагали, что уже пора совершенно остановиться; он и новые министры думают, что (можно еще кое-что сделать, не нарушая установившихся отношений. "Никакого существенного разногласия в системе не было, сказал он, -- между членами прежнего кабинета", то есть между Дюпоном с одной стороны и Гизо -- с другой. Либеральная часть консерваторов осталась недовольна такими словами. Эти почтенные люди воображали, что целая бездна отделяет их вместе с Лафитом и Одилоном Барро от безусловных консерваторов вроде Гизо. Они обольщали себя. Разница была только в том, что они любили некоторые слова, неприятные для безусловных консерваторов; особенно слово революция. Одни говорили "наша славная революция", другие говорили "революция опасна". Но в чем должны состоять существенные результаты этой революции, обе партии были согласны. Результатами ее они признавали вещи, уже принятые в закон. Одни вовсе не хотели отвергать этих давних приобретений: равенства перед законом, уничтожения сословных привилегий, парламентской формы; другие не думали, чтобы для удовлетворения общественной потребности нужно было произвесть новые реформы, столь же глубокие, как эти принципы, бывшие лозунгом еще в 1789 году.

Разница между партиею либеральных и партией нелиберальных приверженцев июльской монархии была, как видим, действительно невелика, и Лафит, если не понимал этого умом, то уже говорил это по мягкости характера. Но большинство не только среднего сословия, но и городских работников еще обольщались поверхностными несогласиями двух партий в неважных подробностях. Простолюдины еще воображали, что имеют защитников в либералах, подобных Лафиту, Одилону Барро, и популярность этих людей была очень велика. Еще не утвердившись в своем новом положении, еще не собрав сил для отпора грозившим революционным порывам, Луи-Филипп мог в ожидании более благоприятного времени держаться только помощью популярности Лафита и других, именами которых обольщались простолюдины. Если был когда человек, обязанный безусловною признательностью к другому человеку, это был Луи-Филипп в отношении к Лафиту. Трудно оказать, удалось ли бы ему получить престол без Лафита. Он теперь держался на престоле также преданностью Лафита и его друзей. Кроме этих политических прав на признательность Луи-Филиппа, Лафит имел права на его расположение как частного человека: он был личным его другом. Но то качество характера, которое выражалось в делах Луи-Филиппа с баронессою де-Фёшер и принцем Конде, не пощадило и самого Лафита.

Мы говорили, что банкирские дела Лафита были затруднены промышленным кризисом. Ему нужны были деньги. Он вздумал продать одно из своих имений -- Бретёльский лес. Покупщиком явился Луи-Филипп. Для Лафита было необходимо, чтобы продажа оставалась несколько времени секретом: слух о ней, открывая его денежное стеснение, поколебал бы его фирму. Потому он условился с королем, чтобы купчая крепость не была записываема у нотариуса. Но через несколько времени Луи-Филипп передумал: ему казалось, что безопаснее исполнить юридическую формальность, хотя бы она свидетельствовала о недоверии к Лафиту и была вредна его делам. 18 ноября Лафит получил от Луи-Филиппа записку, которая извещала его, что король приказал своему поверенному записать купчую крепость у нотариуса. Такое неделикатное нарушение слова из мелочной и неуместной расчетливости глубоко оскорбило Лафита. Он промолчал. Но с того времени поселилось в нем недоверие к словам короля. Он стал думать, что необходимо соблюдать осторожность в сношениях с Луи-Филиппом, и, чтобы избавиться в политике от такого же обмана, какому подвергся в своих частных делах, решился произнести в палате речь, которая излагала бы систему министерства и служила бы для него самого гарантией против двоедушия Луи-Филиппа. Когда эта речь предварительно читалась в совете министров, Луи-Филипп выражал совершенное одобрение, показывал даже энтузиазм и, расхаживая по комнате большими шагами, подтверждал голосом и жестом самые энергические места речи. Но когда совет кончился, он выпросил у Лафита речь, чтобы еще раз прочесть ее, повторяя, что чрезвычайно доволен ее тоном и содержанием. Получив назад речь на другой день, Лафит изумился: рукопись была покрыта помарками. Дюпон, более решительный, чем Лафит, отправился к Луи-Филиппу и объявил, что выйдет в отставку, если помарки не будут уничтожены. Король согласился, чтобы речь была произнесена в том виде, как читалась в совете.

Мы привели этот маловажный случай только потому, что он характеризует общий способ Луи-Филиппа вести дела. При многих хороших качествах, хитрая двуличность делала его человеком совершенно ненадежным. Сама по себе речь Лафита, подобно тому либерализму, представителем которого был Лафит, не содержала в себе ничего, кроме громких фраз и неопределенных обещаний, которыми обольщались люди, их делавшие, но не знавшие, как исполнить их, и боявшиеся средств, нужных для исполнения. Либеральная публика твердила, что великие континентальные державы не должны мешать распространению либеральных учреждений по Европе, что Франция остановит всех врагов свободы. Но с тем вместе либералы не хотели войны с северными континентальными державами и потому их слова были пышным хвастовством. Такова была и речь Лафита. "Франция, -- говорил Лафит, -- не допустит нарушения принципа невмешательства. Но если война станет неизбежна, мир должен видеть, что мы ведем ее только по необходимости выбора между войною и отречением от наших принципов. Мы будем продолжать переговоры, но, ведя их, мы будем вооружаться. Скоро, кроме гарнизонов наших крепостей, мы будем иметь 500 000 войска, готового к битве. Мы двинемся тесными рядами, сильные нашим правом и могуществом наших принципов. Если народы взволнуются при виде трехцветных знамен и станут нашими союзниками, не мы будем виновны в том". Речь Лафита была беспрестанно прерываема аплодисментами.

Но какую цель могли иметь вооружения, которыми хвалилось министерство? На Францию никто не думал нападать, а наступательной войны против Австрии, Пруссии, России сами либералы не хотели начинать {Здесь Чернышевский, видимо, по цензурным соображениям опускает место о польской революции 1830--1831 годов.-- Ред. }. Таким образом, они только удовлетворяли своему тщеславию, а северные державы спокойно занимались в средней Европе подавлением принципов, не согласных с прежним порядком дел. Точно так же были пусты слова либеральных консерваторов и о внутренней свободе. Они много твердили о ней, но ровно ничего не делали для ее развития.

Между тем приближалось время суда над министрами Карла X. Один из обвинителей, назначенных палатою депутатов, Моген, выражал мнение, что министры подлежат смертной казни. Когда при дворе узнали об этом, решились сменить его, и палата депутатов, разделявшая систему Луи-Филиппа, назначила на его место Персиля. Один из докладчиков, назначенных палатою перов {Де-Бастар (Луи Блан, том II, стр. 126). -- Ред. }, выказывал намерения своих товарищей, говоря, что этого процесса нельзя судить по уголовному кодексу, что палате перов принадлежит юридическое полновластие, что она выше законов и потому может помиловать обвиненных.