Ты говорил, чтобы я делился с Тобою своими литературными воспоминаниями. Я и вздумал употребить этот вечер на то, чтоб рассказать Тебе что-нибудь из них. Хотел писать о Некрасове. Но это заняло бы не один вечер. А я имею только один свободный. Перебирал я в мыслях другие темы. Но все они оказывались тоже слишком обширны. Взглянул -- на столе лежит июньская книжка "Русской мысли". Вот и прекрасно. Напишу что-нибудь по поводу "Автобиографии" бедного больного чудака, моего бывшего приятеля, бегавшего от меня в последнее время моей петербургской жизни1.
А кстати, знаешь ли Ты, почему он стал бегать от меня? Ты и два другие интригана, Утин и Спасович, были причиною того, что ему заблагорассудилось бегать от меня. Теперь понимаешь? -- Да, разумеется, вышло то, что Ты теперь, по всей вероятности, уж угадываешь.
Однажды он вбегает ко мне в неистовом азарте и с криками, с беготнёю по комнате начинает жаловаться на Тебя, Утина и Спасовича: вы устроили против него интригу; целью вашей интриги было добиться того, чтоб он не читал свою речь; и вы добились этого: он не будет читать свою речь! -- Что такое? Какая речь? Где и как он хотел читать ее? И почему он не будет читать ее?-- Я в то время совершенно не интересовался университетскими делами; забыл, что скоро будет акт в университете; вероятно, слышал от Костомарова, что в этом году будет читать речь на акте он; но если и слышал, то забыл 2.-- "А! скоро будет акт в университете; и вы написали речь для акта? И вам сказано кем-нибудь, что вы не будете читать ее?" -- "Да, Плетнев сказал".-- "И это он сказал по наущению Утина, Спасовича и моего брата?" -- "Да".-- "Он сказал, что он делает это по их наущению?" -- "Нет, он сказал не то; он сказал: речь очень длинна; акт и без того будет длинен. Но я сам знаю: это они! Это они!" -- "Да какая охота могла быть им мешать вам читать вашу речь?" -- "Да она о Константине Аксакове".-- "Ну, так что ж?" -- "Да я в своей речи хвалю его".-- "Ну, так что ж? Какая надобность им мешать вам хвалить его на акте?" -- "Да он был славянофил".-- "Ну да. Но им-то какое же огорчение от ваших похвал ему?" -- Начинаю объяснять моему бедному чудаку, что Спасович и Утин -- люди вовсе посторонние спорам славянофилов с западниками. Начинаю объяснять ему, что Ты, хорошо знающий его, по всей вероятности легко простишь ему его клевету; но что Утин и Спасович не будут так снисходительны, потому я буду толковать с ним только о них, оставляя дело о клевете на Тебя без внимания. И стараюсь вразумить его, что Утин и Спасович -- люди благородные, прямодушные; что они неспособны унизиться до интриги; потому, его фантазия о них -- гадкая нелепость. В заключение всего говорю ему, что он должен сейчас же ехать к Утину и к Спасовичу; он прибежал ко мне, как только сочинилась в его голове глупая фантазия, потому они еще не могли ничего знать о ней.-- "Поезжайте к н*им сейчас же; в вашей компании вы уж толковали о их интриге, потому слух дойдет до них; но теперь еще не мог дойти; дорожите временем, спешите к ним; расскажите все сам; и за Утина, и за Спасовича ручаюсь вам: они простят, если вы успеете повиниться перед ними, пока они еще не слышали эту сплетню от других. Но когда она дойдет до них, извиняться будет поздно".-- Я долго и сильно говорил ему о необходимости просить извинения у Спасовича и Утина и требовал, чтобы он прямо от меня ехал к ним.-- Он говорил, что ему надобно подумать, как поступить. Я проводил его словами, что думать тут не о чем, он должен ехать к Утину и Спасовичу, и что терять времени ему нельзя.
Он говорит ("Русская мысль", июнь, стран. 35): "Я написал о Константине Аксакове. Речь эта возмутила против меня Стасюлевича, Пыпина, Б. Утина, которые видели в ней переход к славянофильству. Кавелин был на их стороне". Из четырех злоумышленников двое тут уж позднейшее изобретение бедного больного человека. В разговоре со мною об участии Кавелина в интриге он не упоминал. А Стасюлевича он тут поставил на место, которое, в разговоре его со мною, дано было им Спасовичу. Когда диктовал "Автобиографию", он перепутал фамилии по созвучию первой и последних букв. Ни о Стасюлевиче, ни о Кавелине он не говорил ни слова. Он говорил только о Тебе, Спасовиче и Утине.
Итак, Кавелин, Стасюлевич, Утин, Ты -- вы были против его речи; "Чернышевский, напротив, отнесся сочувственно". Я тогда не имел понятия о том, что написал он в этой речи. И теперь не знаю. Я не читал ее. И разговор наш вовсе не касался ее содержания. "Я хвалю в ней Аксакова" -- только по этим его словам я узнал о ее содержании. И мне не было никакого дела до него. Я вел разговор исключительно о несчастной фантазии бедного чудака, будто бы Ты, Утин и Спасович интриговали против него.-- Далее, он говорит, что я "и вообще не был врагом славянофилов". Мне случалось и раньше этого читать о себе, что я не разделял вражды крайних западников к славянофилам. Толковать об этом я не имею теперь досуга. Замечу только, что славянофильство казалось мне тогда глупостью и пошлостью более глупою и пошлою, чем какою казалось и самым крайним западникам. В западничестве были кое-какие элементы родства с славянофильством. В моем образе мыслей этих элементов не было.-- Каждое ли слово в Куране -- мерзко? Но в нем есть добрые мысли, честные мысли. Но они попали в Куран лишь потому, что Мухаммед -- все-таки был человек, живший среди людей, слышавший и добрые, честные мысли, которых невозможно не слышать, когда живешь не в лесу между хищными зверями, а в человеческом обществе, и не мог не покоряться кое в чем и влиянию мыслей честных, добрых людей. Но все, чем отличается Куран от произведений арабскрй письменности, до-Мухаммеданского времени,-- все, безусловно все в нем по моему мнению или глупость или мерзость. Многие ли из самых горячих врагов мухаммеданства думают о Куране так? -- Такова же разница между западническими и моими понятиями о славянофильстве.
Однако ж, пора вернуться к воспоминаниям о бедном больном чудаке, моем бывшем приятеле, начавшем бегать от меня после разговора об интриге "Утина, Пыпина и" -- не "Стасюлевича", а Спасовича.
Я нимало не изменил своего мнения о нем после этого разговора. Я и прежде знал его жалкие слабости. Когда я виделся с ним, я говорил с ним попрежнему. Но он робел, ему было тяжело. Скоро мы стали встречаться лишь случайно. И встречались редко.
Рассказав, что после беды, постигшей Павлова3, студенты хотели прекратить лекции, а он не соглашался, подвергался за это обидам, но оставался тверд в своем намерении продолжать читать свои лекции, он говорит: "Наконец, ко мне приехал Чернышевский4 и стал умаливать меня не читать, чуть ли не на коленях упрашивал, говоря, что студенты хотят устроить демонстрацию и побить меня. Я стоял на своем, говоря, что не могу отступиться от своего слова" (то есть от заявления, что будет продолжать читать лекции).-- "Вы можете сослаться на то, что это слово было опрометчивое, данное в раздражении".-- Я не уступал. "Ну, так по крайней мере, поезжайте к Головнину и просите, чтобы вам запретили читать".-- "Не могу и этого сделать: я сам хлопотал о разрешении лекций".-- "Ну, так я поеду. Дайте мне которое-нибудь из писем, где вам угрожают скандалом".-- Я дал письмо, в котором мне угрожали 200-ми свистков и где, между прочим, было сказано: "Смотрите, вас вынесут насильно, читать не будете".-- Чернышевский сам съездил к Суворову и к Головнину и устроил дело так, что мне запретили читать лекции".
В этом рассказе есть несколько ошибок.
"Чернышевский умаливал меня не читать". Тон разговора был вовсе не такой.